Честная игра Оливия Уэдсли Оливия Уэдсли — известная английская романистка, культивировавшая жанр любовного романа. Творчество ее, рассчитанное на массового читателя, насыщено мелодраматизмом, отличается глубиной проникновения в женскую психологию. Филиппа Кардон выходит замуж за лорда Вильмота, который старше нее на 27 лет. Тедди Мастерс понимает, что любит Филиппу и старается забыть свою любовь. Честная игра Оливия Уэдсли Мы наиболее боимся того, что нам менее знакомо: нас не страшат бедность, разочарование, горести сердца и потери, но нас пугает одиночество. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА I Передо мною, вокруг меня — только мысль о тебе. Я не могу развеять ее, как я сдуваю пыль или отгоняю аромат яблок, принесенный из сада августовским дуновением. Эта мысль звучит в моих ушах и волнует все мое существо.      Лизетта Вудворс — Дело все в том, — продолжал Вильмот, — не слишком ли я стар? На минуту его лицо приняло смущенное выражение, но, когда Кардон разразился хохотом, это выражение сменилось обычным комичным равнодушием. Его слова, очевидно, окончательно развеселили и обрадовали отца Филиппу. — Мой дорогой друг, — воскликнул он, закуривая превосходную сигару, — не слишком ли вы стары? Слава Богу, вам еще далеко до старости. Он наклонился вперед и похлопал Джервэза по плечу. — Послушайте! Молодежь нашего века, эти славные малые от двадцати до тридцати, мне как-то непонятны. Война, а затем мир застали их в период их роста и расцвета и привили им, я бы сказал, странные побеги. Посмотрите хотя бы на жизнь Фелисити! Уверяю вас, я познакомился с одним человеком, который на днях развелся в третий раз, а ведь ему еще нет тридцати четырех лет. Я был бы очень огорчен, если бы Филиппа вышла замуж за одного из этой банды. Вы, мой дорогой Джервэз, представляетесь моей жене и мне идеальным мужем для Филиппы. Ей необходима уравновешенная натура, честная и твердая рука. Этим я не хочу сказать, — и он сделал энергичный жест, как бы желая этим отстранить малейшее подозрение о наличии легкомысленности или непостоянства взглядов у его уже взрослой дочери, — и я ни одной минуты не думаю, что моя маленькая Филь принадлежит к этому роду легкомысленных, пустых существ, Боже упаси; но на нее не могли не повлиять сумасбродства — да, это подходящее слово! — Фелисити, и именно это я имею в виду, когда говорю, что Филиппе необходима твердая рука… Под маленькими усиками Джервэза играла легкая улыбка. — Да, — сказал он, не вполне соглашаясь с выводами Кардона, — хотя я должен признаться, что женюсь на Филь не только по этим соображениям. Кардон разразился своим громким, веселым смехом: — Надеюсь, что нет, надеюсь, что нет!.. Его красивые голубые глаза блеснули в сторону будущего, столь желанного зятя, школьного товарища его младшего брата, с которым тот был дружен. «Ему, вероятно, от сорока до сорока семи лет, — думал Кардон. — У тонких людей возраст — обманчивая штука». Кардон очень боялся, что талия его для современной моды недостаточно тонка, и поэтому был склонен считать «тонкими» всех мужчин, которые об этом даже никогда и не помышляли. Он задумчиво осмотрел Вильмота с головы до ног, когда тот с кем-то раскланивался: аскетической наружности… хотя не слишком… что-то орлиное во взоре… угловатый… нет, скорее нервный… вероятно… словом, очень подходящий для Филь. Грудь Кардона поднялась, когда он с облегчением вздохнул. В наши дни — и такой брак!.. А охота в Барвике — лучшая во всей Шотландии, и место совсем не такое пыльное, как Гемпшир… Надо только удивляться, что мог найти такой человек, как Вильмот, в таком существе, как Филь!.. Его глаза несколько затуманились, когда он вспомнил собственное сватовство. Ей-богу, Долли была очаровательна, да и сейчас еще… Ему никогда не нравились эти непостоянные молодые женщины; ему было неприятно на них смотреть. По виду совершенно бесполые, они могли бы с успехом сойти за мальчиков… и только! Его собственные романтические воспоминания касались мягких форм, надушенных перчаток, взбитых волос, кровных лошадей… вообще всего породистого, так как он сам принадлежал к разряду «чистокровных»… Он вспомнил, как его представили Дороти Мартингэль… разговор с ее представительным отцом… предложение… свадьба в церкви Сент-Джорджа… Ей-богу, он сделал великолепный выбор! Он никогда никому не завидовал и до сих пор счастлив, как мальчишка… Двадцать восемь лет! Он пробудился от своих трогательных воспоминаний и с чувством сказал Вильмоту: — Ну, если вы будете наполовину так счастливы с Филь, как я был счастлив с ее матерью, вы не будете жалеть, дорогой мой! Лицо Джервэза внезапно озарилось ясной улыбкой. — Дороти и вы — прекрасная реклама для брака, — сказал он. Они вышли с Пикадилли на Брук-стрит. Кардон открыл входную дверь американским ключом. — Подымитесь наверх и поговорите с Долли, а я посмотрю, дома ли Филь. Они вместе вошли в дом через холл с его стереотипными оленьими рогами, мраморным полом и круглым столом, на котором стояла обтянутая темно-синей юфтью полочка с телеграфным кодом, телефонной книжкой и красной адресной книгой. По стенам вдоль лестницы висело несколько литографий Бэка и одна — Морланда. А маленькая гостиная миссис Кардон, которую она все еще называла будуаром, никогда не изменялась с того самого дня, когда Билль в первый раз после их медового месяца ввел ее в дом на Брук-стрит. В этой гостиной кое-что добавили, но никогда ничего не меняли, и она внушала чувство спокойного комфорта и старомодной женственности и говорила о многостороннем вкусе хозяйки. Комната дышала очаровательной, нежной наивностью, начиная с перевязанной ленточкой китайской собачки на тоненьком лакированном стульчике и кончая ее красивой, элегантной хозяйкой, составлявшей одно целое с окружавшей ее экзотической обстановкой. Кардон наклонился и нежно поцеловал жену. — Ну, вот и он, дорогая, — сказал он, выпрямляясь, — и мы обо всем переговорили. Джервэз поедет с нами завтра в Марч. Мы пробудем там несколько дней вчетвером, а затем я просил приехать Мэтью и Сильвестра поохотиться на куропаток. Быть может, и Фелисити с Сэмом тоже подъедут. Джервэз сел рядом с миссис Кардон и несколько сухо сказал: — Я давно заметил, что Билль большой оптимист! Я себя чувствую очень неуверенным в… во всем, но так приятно знать, что вы и он поможете мне. — Он на минуту остановился и затем слегка улыбнулся: — Я говорил Биллю о моем возрасте. Видите ли, я на двадцать восемь лет старше Филиппы. — Я думал, что вы должны были быть товарищем Седрика в девяносто втором году, — оживленно прервал его Билль, — а это было еще в девяносто первом. Но ошибка не так уж велика, не правда ли? Джервэз от души рассмеялся: — Совершенно верно, Билль! — И опять обратился к миссис Кардон: — Что вы на это скажете, Долли? Она рассмеялась, как смеялся ее муж, беззаботно и искренне. — О мой дорогой Джервэз!.. Сорок семь! Но какое это может иметь значение? — Вот это и я говорю, — подтвердил Билль с удовлетворением, — Я смеялся над ним, дорогая, — разве не так, Джервэз? Хорошо, — продолжал он, поворачиваясь к маленькому, художественной работы камину, в котором горели дрова, облитые какой-то эссенцией, чтобы пламя горело синим и зеленым светом, — а не сыграть ли нам робберок втроем, а? — К сожалению… — начал Джервэз, но Билль прервал его смехом: — Ах, Боже мой, я и забыл! Он позвонил и спросил вошедшего лакея, дома ли мисс Филиппа. Оказалось, что нет, — она уехала в Уолтон-хиз, играть в гольф. Билль и Джервэз еще немного побеседовали. Джервэз собрался уходить, заявив, что у него есть еще какие-то дела. — К сожалению, мне пора, — сказал он, подымаясь. Он вышел, унося с собой запах эссенции, фиалок, кедрового дерева, довольный смех Билля и мягкий счастливый голосок миссис Кардон. Холодный октябрьский воздух заставил его вздрогнуть. Он пошел скорее. Конечно, у него не было никакой определенной цели; он просто чувствовал, что не мог больше оставаться у Кардонов, и сейчас он старался объяснить себе это чувство. Их присутствие заставляло его вспоминать прошлое. А именно: совместную жизнь в школе, привычку называть друг друга уменьшительными именами… и вообще их общество разбивало его сосредоточенное романтическое настроение. Он не мог проанализировать своего теперешнего состояния. Он пытался уже и раньше дать себе во всем отчет, и все вместе взятое убедило его в том, что он безумно влюблен в Филиппу. Он прямо-таки боялся этого. Подобная страсть была вне схемы всех обычных явлений. В известном отношении ее власть была ему тягостна; и меньше всего ему хотелось питать такие чувства к девушке, почти ребенку. Тогда он выхлопотал, чтобы его поедали с особым поручением в Багдад. Но все его помыслы сосредоточились на одном; он чувствовал всю пагубность охватившего его безумия и все же вернулся несколько месяцев спустя только для того, чтобы убедиться, что его страсть, если это вообще было возможно, стала еще сильней. Он старался заглушить ее, но вместе с тем не мог отказаться от частых встреч с Кардонами, виделся с Филиппой так часто, как только мог, и жил их жизнью. Умышленно старался жить тем исключительно современным образом жизни, который Фелисити, старшая сестра Филиппы, считала, по-видимому, единственно правильным. Это убеждение, очевидно, разделяла и Филиппа. Он стал таким же завсегдатаем ночных клубов, как и весь штат молодых людей вокруг Фелисити; купив себе гоночный автомобиль, он разъезжал по всей стране в погоне за удовольствиями так же неутомимо, как любой юнец, только что вышедший из Оксфорда. Он прекрасно сознавал, что в значительной мере он обязан своей популярностью своему богатству. «Флик заплатит!» — было излюбленным выражением его более молодых товарищей, считавших излишним какое-либо другое имя, кроме прозвища, и с одобрением относившихся к мастерской игре Джервэза в поло. Но даже и дружеская фамильярность этой молодежи не приносила ему удовлетворения и нисколько не заглушала и не уменьшала силы его любви. Совершенно внезапно, неделю тому назад, в посольстве, следя за Филиппой, танцевавшей с Тедди Мастерсом, он прозрел. «Все равно ничто не поможет. Я больше не могу. Я должен попытать счастья». В течение шумных летних месяцев он раза два задумывался над тем, как отнесется к этому Билль Кардон; и сила полученного наследства, и то, что Филиппа называла «одного поля ягода», заставили его пригласить Билля к завтраку, чтобы спросить, может ли он сделать предложение Филиппе. Джервэз принадлежал к прежнему типу людей. В нем были глубоко заложены старые принципы, старые обычаи, старое понятие о вежливости. Перед всем этим он преклонялся, и все это он любил. Война, изменившая весь мир, вызвавшая крушение старого поколения, повлияла на него только как на солдата; его собственные взгляды она не в силах была изменить. Сорокасемилетнего мужчину, уже установившегося, испорченного жизнью и довольно снисходительного к самому себе, не так легко заставить изменить свой путь. Все, что войне удалось сделать с Джервэзом, свелось к тому, что он превратился в несколько более замкнутого человека, решившего «зверски», если можно так выразиться, защищать свое добро. По мнению Джервэза, в результате этих четырех ужасных лет все как-то заколебалось и пало: нравственность, классовые различия, честь. Одни только цены и налоги поднялись на неслыханную высоту! Он ясно сознавал после своего последнего ранения, — он как раз начинал поправляться, когда подписали мир, — что ему надо жениться. Он хотел иметь сына, готового бороться в будущей войне и продолжать достойным образом его род. Лежа на спине, на своей узкой койке в лазарете на Гросвенор-сквер, он глядел на пасмурное ноябрьское небо и… вспоминал… Его глаза сузились, когда он вспомнил, что теперь бедный Эдуард убит под Ипром, и Камилла свободна. Джервэз устало заворочался на подушках: есть ли в мире что-либо более мертвое, чем умершее увлечение? Но разве ему не было тогда двадцать шесть-двадцать семь лет? И он верил, что, если Камилла не выйдет за него замуж, он застрелится. Она не вышла за него замуж, она вышла за Эдуарда Рейкса… Джервэз ясно видел его перед собой: веселое, несколько резкое лицо с еврейским носом и умным высоким челом, обрамленным рыжей шевелюрой… Да, старина Эдди не был красавцем, но все же ничего себе… Рыжий австрийский еврей, большой финансист и добрый солдат, и патриот своей новой родины, когда в этом появилась нужда… Нет, он не женился на Камилле и не застрелился… Щепетильность удержала его от того, чтобы после ее выхода замуж он стал ее любовником, когда Рейкс так увлекался какой-то продавщицей, а Камилла была так несчастна… Любовь удерживала его от этого шага — он в известном смысле слишком любил ее. Парадоксально, но верно. Глупая идеалистическая черта… нечто необъяснимое… Он продолжал любить ее годы, неудовлетворенный этой платонической любовью, часто виделся с ней, но почти всегда в кругу ее семьи… всюду поспевавших хорошеньких девочек и мальчиков, присутствие которых было неизбежно… Трудно было любить женщину, которая была такой прекрасной матерью! Он был склонен считать, что она создана для материнства. Конечно, глупо было истощать свои лучшие силы и мучить ее… И, тем не менее, хотя ему самому часто становилось невмоготу, и он приходил в глубокое отчаяние, когда видел ее, все же он никогда не мог достаточно насладиться ее бледной миловидностью, не мог не волноваться при одной мысли о ней… Великий Боже, это было около двадцати лет тому назад… На улице зажглись фонари, освещая своим мерцающим светом комнату; до него доносились слабые звуки отдаленного ликования, отголоски единодушных приветственных кликов… На дворе накрапывал дождь… И все же, когда вошла розовенькая, хорошенькая, но вполне опытная сиделка, чтобы зажечь свет, Джервэз попросил оставить его в темноте. — Но вы должны радоваться и веселиться, лорд Вильмот! — запротестовала она. — Послушайте только! — Она открыла окна, и слабые отголоски превратились в один сплошной могучий гул. — О, можете ли вы поверить этому!.. — воскликнула она. — Ведь мир, мир… Она ушла, оставив Джервэза со своими колеблющимися мыслями и колеблющимся светом в комнате. А в Иоганнесбурге… ни Ванда, ни он не чувствовали друг к другу идеалистической любви; это была любовь современная, свободная и, можно сказать, наспех, не накладывавшая никаких уз, и вместе с тем чрезвычайно примитивная. И все же Ванда отказалась выйти за него замуж. — О Флик, мой дорогой, любимый, — говорила она, — вам уж больше не так хочется жениться на мне — так же, как не хочется навсегда остаться здесь! А если мы поженимся, это будет наиболее подходящим местом для нас. Я не принадлежу к тем людям, которые свободно дышат в Лондоне. Ливия мне больше подходит. Этого времени мы не забудем: львы, и любовь, и смех. Пусть все останется так. Я знаю, что ваша честь — ревнивое божество, а я свободу понимаю так, а не иначе. Я не хочу, и в некотором отношении я даже не могу… Он всегда предполагал вернуться… Лондон был для него еще пустыннее, чем Ливийская пустыня; он часто думал о Ванде. Но война была объявлена, и они разъехались в разные стороны: Ванда поехала в Конго, а он — во Францию. И Ванда после войны не возвратилась. Он закрыл глаза, чтобы не видеть даже мягких сумерек… Так много, так ужасно много кончилось для него в этот пасмурный полдень. Бесконечная тоска овладела им. Он спасся; но что пользы в том, что он здесь? Что пользы в безопасности, в уверенности, что он не разделит участь других? Его брат, двое кузенов, молоденький племянник… А сколько друзей!.. И вот перемирие… Лучше было бы опять пойти на фронт и больше не возвращаться… С глубоким вздохом он стряхнул с себя тяжелые воспоминания. Он жил «для этого», как неопределенно выражалась окружавшая Филиппу молодежь, когда говорила о какой-нибудь своей цели. Действительно «для этого», потому что завтра он поедет в Марч. Во всяком случае, думал он со слабой улыбкой, его решение принято; по крайней мере, он знает, на ком он хочет жениться. А Филиппа вырвала из его жизни всякие другие интересы, которые у него были в прошлом и настоящем. Он впервые увидел ее, насколько он мог вспомнить, с Биллем, на сборном пункте перед охотой. Стоял один из тех дней, когда небо кажется перламутровым, все окутано золотистой дымкой и напоено ароматом, и воздух тихий, тихий… Ее можно было принять за мальчика; такая же небрежная поза, а ее сапоги — как она сообщила впоследствии, — были точной копией сапог Корна… — Майор Корн дал мне свои для фасона, — сообщила она с серьезными глазами, желая, чтобы он хорошенько почувствовал всю важность этого сообщения. В это февральское утро все и началось — Джервэз окликнул Билля, а Билль представил Филиппу: «моя младшая». Глаза Филиппы под твердыми полями шляпы все время встречались с глазами Джервэза; она улыбалась ему открытой улыбкой, и он как-то странно ощутил эту милую улыбку и пристальный взгляд темных глаз. Только несколько месяцев спустя он убедился, что глаза у Филиппы не были темными; действительно, они были цвета янтаря, но их оттеняли черные ресницы, и оттого они казались темнее. Может быть, поэтому она одно время так любила янтарь; но затем она изменила ему и стала предпочитать нефрит. Джервэз узнал об этом и подарил ей на Рождество нефритовое ожерелье. Билль Кардон немного поворчал, показал подарок жене и бросил ей выразительный взгляд. Филиппа воскликнула: «О, восхитительно!» — и беззаботно обвила им свою красивую белую шею, а может быть, даже и просто швырнула его на свой туалетный столик, как будто бы это были простые стекляшки. Ей нравился Джервэз. Она восторгалась его верховой ездой, его удивительной игрой в поло. Она тогда как раз была в большом волнении по поводу «одного дела» с Тедди Мастерсом, двадцатидвухлетним молодым человеком, побывавшим один год на войне и до сих пор украшавшим армию его величества. И он должен был в ней оставаться, пока его не выгонят из-за недостатка средств или из-за его проклятой беспечности. Тедди был блондин, гибкий, живой, умный и исключительно обаятельный — качества, которые разделяла с ним Филиппа; они вместе резвились, смеялись и вообще очень ладили друг с другом. Тедди постоянно бывал «без гроша», и они спокойно говорили о рабочем доме и банкротстве, как будто бы они обсуждали события бегового дня или вкус какого-нибудь блюда; у них абсолютно отсутствовало понятие о ценности денег, и их никогда не покидало чувство юмора. Решимость охватила было Джервэза, когда он увидел однажды Филиппу и Тедди, выехавших вместе на прогулку верхом на великолепных гунтерах. Их вид как бы хлестнул его по нервам; он безумно ревновал и завидовал молодости Тедди, взрывам его веселого смеха и ответному смеху Филиппы. Он остался в Англии еще месяц, борясь со своим чувством, надеясь на что-то и вместе с тем боясь разрушить это что-то. Он старался доказать себе, что это смешно, и даже старался высмеивать свою уверенность в том, что любит Филиппу. Наконец им овладела страшная реакция, он покинул Англию и отправился путешествовать. Но спустя несколько месяцев он вернулся, бешеным темпом проехав всю Европу, находя каждый экспресс слишком медленным и проклиная вообще медленность железнодорожного сообщения. Ему не терпелось достигнуть Англии, Лондона, увидеть Филиппу. И, как нарочно, он не застал ее в Англии. Она была в Швеции, и ему пришлось ждать ее целых две недели. Наконец Джервэз увидел ее, стройную, такую холодную и вместе с тем обворожительную, в один из самых жарких дней раннего лета; она была в бледно-зеленом платье и мягкой шляпе с повязанной вокруг лентой. Ее лицо озарилось очаровательной улыбкой, когда она воскликнула: — О, вы здесь? Как чудно! Я не знала, что вы уже вернулись. Джервэзу хотелось крикнуть: «Я приехал только для того, чтобы видеть вас. Я люблю вас. Ради Бога, разрешите мои сомнения». С этого момента он начал конкурировать с окружавшей ее толпой; он также устраивал вечера, посещал излюбленные Филиппой увеселения, предоставил в ее распоряжение автомобиль и верховую лошадь, приглашал всех на конец недели в Фонтелон. Филиппа влюбилась в Фонтелон, и это только еще более возвысило ее в глазах Джервэза. После обеда, в первый же день своего приезда, стоя с ним на террасе, она невольно простерла руки и воскликнула: — О, как чудно, как невероятно чудно! — И глубоко вздохнула. Внизу, до самых границ Вильтшира, простирался парк, прорезанный дорогой, приблизительно в полмили, обсаженной вязами; воздух был напоен ароматом гвоздики и сирени, кругом, казалось, чувствовался терпкий вкус буксовых шпалер, накалившихся за целый день под лучами горячего солнца. Лиловая дымка окутывала отдаленные холмы, а озеро напоминало брошенную на землю розу. Они стояли рядом. Кто-то позвал их из дому, и вслед за тем раздались звуки фокстрота. — Послушайте! — сказала Филиппа и рассмеялась. Они начали танцевать на террасе. Джервэз всем своим существом ощущал близость юной и свежей Филиппы, ее пышные золотистые волосы как раз под своим подбородком, легкий бодрящий запах ее духов и то, как безумно он был в нее влюблен. — Я обожаю ваш дом, — сказала она, внезапно подымая на него свои глаза. — Я думаю, я никогда не видела ничего более прекрасного. Он заставил себя говорить с ней в шутливом тоне… — Да, большой зал служил монастырской трапезной во времена Эдуарда VI, а в замке живут привидения. Но вы должны при лунном свете посмотреть внутренние монастырские переходы, а также домики с их крохотными, окруженными стеной садиками, где жило высшее духовенство… Он повел Филиппу по всему дому. Она притихла; ее лицо, освещенное луной, казалось выточенным из слоновой кости, а глаза — неизмеримо глубокими и темными. На следующий день они продолжали осматривать местность. Для Джервэза это были изумительные переживания, пока, наконец, Фелисити не протелефонировала, не могут ли они приехать. «Они» — это были она и ее двое партнеров, гостивших в то время в Xec6epи, для практики в поло. Одним из этих партнеров был Тедди. Он увлек с собою Филиппу, заявив ей, что все это он «подстроил» нарочно, чтобы увидеть ее. После завтрака теннис, после тенниса купанье, после купанья беспечная просьба Фелисити: «О, пожалуйста, Флик, оставьте нас у себя еще немного. Будьте таким ангелом!» Опять теннис, купанье и танцы до двух часов утра, и масса планов на следующий день… Во всяком случае, рассуждал Джервэз, сегодня или завтра всему наступит конец. Он думал, что Филиппа любит его, или, вернее, он умолял судьбу, чтобы это было так. Но если… если она ему завтра откажет… при этой мысли его охватывал такой ужас, что он ясно понимал — без нее для него не может быть жизни… Он не был в состоянии рассуждать: он просто чувствовал, что в Филиппе был заключен весь смысл его существования… Джервэз вдруг увидел, что он внимательно разглядывает витрину какого-то магазина, и сообразил, что он уже в Барнсе. До сих пор он шел, не разбирая дороги. Только сейчас он обратил внимание на зажженные фонари, похожие в сгущавшихся сумерках на цветы подсолнечника, увидел толпу вокруг себя и услышал, как башенные часы пробили шесть. Он вспомнил, что должен быть на одном званом обеде, а потом ехать на танцы в клуб, так как слышал, что Филиппа предполагает там быть. Он нанял такси и поехал на Бельгров-сквер. Когда он вошел в дом, вестибюль поразил его своей мрачностью. Если бы Филиппа… она бы все переделала… ведь она имела право… Подымаясь по лестнице, несмотря на наличие лифта (единственное нововведение в доме), он заглядывал в различные комнаты. Гостиная была хороша, но слишком уж неуютна, меньшие комнаты имели тоже мрачный вид… Весь дом следовало бы осветить и сделать более приветливым. В спальне камердинер доставал для него из шифоньерки свежую крахмальную сорочку. Все было готово для переодевания. Время тянулось бесконечно; казалось, скучному холостому обеду в клубе не будет конца. Наконец Джервэз вырвался оттуда и поехал в «Конду». Он стал высматривать Филиппу, но ее там не было. Он выбрал столик напротив двери и закурил сигару. Девушки, дамы, молодые люди входили и выходили, джаз-банд играл не переставая… Много народу уходило и приходило, и, наконец, появились Филиппа и Фелисити с мужем Сэмом Фэном и его сестрой, очень красивой молодой дамой, которую все называли «Scrap»[1 - Крошка, кусочек]. Филиппа, не заметив Джервэза, прямо направилась к столику возле самой двери; кто-то ее окликнул, и она остановилась там, разговаривая и смеясь. Какой-то смуглый юноша подал ей огонь для папироски. Джервэз стал издали изучать ее… В сотый раз он спрашивал себя, почему она выглядит такой молоденькой? Кажется ли это ему или она действительно так невероятно молода? Теперь почти все девушки и даже маленькие девочки выглядят старше своих лет; можно подумать, что они делают все возможное, чтобы выглядеть старыми, и шестнадцатилетние похожи на двадцатипятилетних… Быть может, достигнув этого возраста, они стараются об обратном?.. Филиппа была стройной до худобы и выглядела выше, чем была на самом деле, вероятно, благодаря своей длинной шее и маленькой коротко остриженной золотистой головке. Даже на таком далеком расстоянии бросался в глаза контраст между ее темными ресницами и светлыми волосами. Джервэз должен был признать, что, несмотря на крайнюю современность (которую он так не любил!) всего внешнего облика Филиппы, ее очень короткого платья, почти бесцветных чулок и тонко обрисованного губной помадой прекрасного рта, она была обаятельна. В ее голосе звучали очаровательные нотки, холодные и вместе с тем нежные и особенно чистые. Это был голос существа счастливого и уверенного в себе. Она вдруг быстро повернула голову, очевидно почувствовав чей-то пристальный взгляд. Ее глаза встретились с глазами Джервэза, и ее прекрасное лицо озарила изумительно прекрасная, чарующая, милая улыбка. Он подошел к ней, и она сказала: — О Джервэз, вы знаете, я почувствовала, будто кто-то пронизывает мое сознание, как бывает, когда кто-то смотрит на вас в церкви или в другом месте. И это оказались вы! — Хотите танцевать? — спросил Джервэз. — Давайте. Я с Сэмом и Фелисити. Где их стол? Ах, вон там. Джервэз крепко обнял ее, и они танцевали одно время молча. Филиппа прервала молчание: — Папа сказал мне, что вы едете с нами в Марч. Мы рано туда поедем. Я люблю деревню в это время года и жажду увидеть опять собак и почувствовать запах горящих смолистых дров. Конечно, можно и в городе топить камин дровами, но, не знаю почему, здесь дрова пахнут иначе. Вероятно, вам приходилось в деревне возвращаться домой в осенний вечер, и вдруг дымок от горящих дров заставлял вас вздрогнуть и оживиться? Так, во всяком случае, он действует на меня: как только я почую этот запах, мне кажется, что вот — вот я должна вспомнить что-то очень хорошее, желанное. Но мне никогда не удается вспомнить. — Все разлетается как дым, не правда ли? — поддразнил ее ласково Джервэз. Она засмеялась: — Это в собственном смысле или в переносном? — Вернее — в переносном, потому что ничто так не неопределенно, как собственное значение слов. После своих сегодняшних волнений Джервэз чувствовал себя странно успокоенным. Они не много говорили друг с другом. Вдруг он сказал: — Я страшно рад, что еду завтра. И Филиппа ответила ему немного рассеянно: — Я тоже. Музыка прекратилась, и он подвел ее к столику Сэма. Сэм поднялся и сердечно поздоровался с Джервэзом: — А, и вы здесь? Великолепно! — И сел. Сэм очень напоминал Портоса из бессмертного произведения Бэрри; у него были глаза сенбернара, глубоко сидящие, слегка грустные, пытливые и даже немного налитые кровью, как после охоты на крупную дичь. У него были все достоинства хорошей собаки: «верен до стеснительности», как часто говорила о нем Фелисити. Он просил только разрешения находиться возле своей обожаемой и слушаться ее малейшего жеста; у него были хорошие манеры, и он любил комфорт. Ему подошло бы такое имя, как Фидо, Трей или Принц, но — какая ирония судьбы! — при крещении ему дали имя Сент-Клэр, которое Фелисити сразу переделала в Сэмми. Сэм был во всех отношениях хороший человек и хороший делец. Как только он увидел Фелисити Кардон, он сразу влюбился в нее. Фелисити была старше Филиппы на семь лет и в свои восемнадцать лет была так пышно развита, как это довольно часто встречалось во время войны, и способна была с такой же основательностью разбить жизнь некоторых мужчин, как шрапнель или ядовитые газы. Сэм был тогда богат, и, кроме того, у него была военная форма и выправка, придававшие его добродушной медлительности кажущуюся живость, а всему его внешнему облику — изящество и выразительность. Фелисити, несомненно, сделала хорошую партию и даже была несколько лет довольна; но война кончилась уже давно, жизнь вошла в свою колею, и Сэм стал тем, чем он был на самом деле, часто до слез раздражая свою жену. У них было два маленьких сына, веснушчатые, спокойные крепыши, совсем в духе Сэма. Ему было очень трудно не гордиться своими малышами. Поэтому, когда ими, бывало, восхищались в клубе, он приучил себя говорить: «Да, вовсе не такие уж плохие ребята». Но обычно он не выдерживал напряжения, которого ему стоило его притворство, а вынимал из кармана кожаный портфельчик и с явным самодовольством показывал серию портретов сыновей, начиная с шестимесячного возраста. Сэм очень любил Джервэза. Он был много моложе его, и в его любви к нему таилось обожание, которое молодежь испытывает к героям. Джервэз был таким, каким хотел бы быть Сэм. Он часто наблюдал, как натягивается на плечах Джервэза тонкая шелковая рубашка, когда тот взмахивал молотком в поло, а в крикет-клубе Сэм, бывало, искренне восхищался его игрой «без всякого напряжения», в то время как он сам уже задыхался, багровел и обливался потом. Сэм любезно предложил Джервэзу рюмку коньяку и спросил: — Едете в Марч, не правда ли? — Да. — Мы тоже. В субботу. Старик рассчитывает, что мы покончим с куропатками. Вы видели новое ружье у Ригби? Великолепное, прямо изумительное. Когда Сэм говорил о ружьях, он даже впадал в лирический тон. И сейчас он как раз собирался пуститься в дальнейшее описание, когда Фелисити прервала его: — Сэмми, мне хочется потанцевать. — С удовольствием, дорогая! Когда они отошли на довольно большое расстояние, Фелисити промолвила: — Послушай, я хотела тебе рассказать, но как-то все не удавалось… По поводу Джервэза и Филь. Мамми звонила мне за несколько минут до нашего отъезда. Джервэз едет в Марч с определенной целью. Сэм в этот момент с трудом лавировал между танцующими. — Знаю. Он говорил мне. Стрелять куропаток. — Фелисити слегка ущипнула его за руку: — Да нет же, я же сказала, что это из-за Филь. Он хочет жениться на ней. Подумай только, Сэмми, так много денег, и Фонтелон, и вообще… Сэмми в ответ только кивнул. Некоторое время они танцевали молча. Затем он тихо сказал: — Хорошо, но ему уже много за сорок, а Филь ведь только восемнадцать… — Девятнадцать, — поправила Фелисити. — И потом, какое это имеет значение, Сэмми? Только, ради Бога, не болтай об этом и не настраивай Филь против, а то ты все испортишь. — Я думал, что она увлекается Тедди Мастерсом, — продолжал Сэм упрямо. — Ах, это же ребячество, и больше ничего. — Что ж! Надеюсь, они будут счастливы! — сказал Сэм, но в голосе его не слышалось особого воодушевления; он был взволнован, и ему было не по себе. Он представлял себе Джервэза в самых различных положениях, но никогда не думал о нем как о муже Филь. «А почему бы нет? — уговаривал он самого себя. — Честное слово, здесь нет ничего необычайного». Он отвел Фелисити обратно к столу и стал наблюдать за Филиппой до тех пор, пока Фелисити не толкнула его локоть, как будто нечаянно, и не сделала в ответ на его изумленное лицо предостерегающей комичной гримаски… Двадцать лет… а то и все двадцать пять… по меньшей мере… Ему казалась такая разница в летах слишком значительной. И не то чтобы Вильмот ему не нравился. Наоборот. Никто, даже он сам, не мог бы выдержать с ним какое-либо сравнение. Но брак — это совсем другое дело!.. Он продолжал украдкой наблюдать за Джервэзом… Вот чем объясняется все его поведение этим летом… званые обеды… и все вообще… Понятно, старики будут этому способствовать. Никто так хорошо не знал цену денег, как Кардон. Да, да, этот простой, и вместе с тем хитрый, любящий посмеяться Билль. Если, как он сам часто говорил, сердце у него золотое, то зато голова — железная! Что же касается брака… Сэм продолжал размышлять. Легкая рассеянная улыбка играла на его лице. Как бы там ни было, но своим сообщением Фелисити испортила ему весь вечер. И не то чтобы он мог указать что-нибудь определенное: «Вот причина моего волнения». Нет, он не мог это сделать, иначе он постарался бы избавиться, так или иначе, от такого ощущения. Возраст… конечно… но стоило только посмотреть на Вильмота, чтобы понять, что возраст здесь не играет никакой роли. «Я ничего не могу возразить против этого, и все же что-то заставляет меня противиться», — решил Сэм. Так он и сказал Фелисити, когда перед сном пришел на цыпочках из комнаты своих мальчиков. Фелисити сидела перед зеркалом. Сэм стал сзади, наблюдая за ней. Фелисити, втирая кольдкрем, сделала ему в зеркало гримаску. Он улыбнулся, отошел и сел на край постели. — Послушай, Флип. — Фелисити что-то промычала в ответ. — Я хочу сказать по поводу Джервэза и Филь. Я боюсь, что они не подойдут друг другу. Но на этот раз Фелисити решительно ответила: — Ах, Сэмми, не надо же быть таким глупым. Они прекрасно подходят друг другу. Почему бы нет? Филь нравятся драгоценности Вильмота, а Джервэз без ума от нее. — Да, но увлекается ли Филь им? — Это придет. Такого типа женщину, как Филь, в ее возрасте, так же легко научить быть без ума от мужчины, как и научить пудриться. Молодежь всегда переходит от одного увлечения к другому, но когда ее крепко держат в руках, она перестает быть такой изменчивой и привыкает к человеку… Она встала и включила свет бесконечного количества лампочек вокруг зеркала; проходя мимо Сэма, она покрутила одну из кудряшек его густых темных волос и рассмеялась. Сэм покраснел до корней волос. — Тебе никогда не следует ничего говорить к ночи, — продолжала Фелисити, — потому что это на тебя так «тяжело ложится», как выражалась наша няня, когда нам удавалось что-нибудь стащить от званых обедов. Понятно, она имела в виду наши желудки… Ну, улыбнись же, а то я подумаю, что ты сам влюблен в Филь. Сэм поднялся и воскликнул с великолепным жестом: — Я никогда не буду любить ни одной женщины, кроме тебя! Фелисити взглянула на него, почему-то рассмеялась, а затем глубоко вздохнула. ГЛАВА II Моя душа, полная презрения, возвышалась над всем миром, как Гибралтар возвышается над спокойной синевой вод. До тех пор, пока разорвавшая горизонты буря не открыла передо мной твой образ.      Элизабет Морро Марч, имение Кардонов, находилось на границе Беркшира. Когда Джервэз, сам управляя автомобилем, миновал Хенли и свернул на Неттлбед, дождик, накрапывавший с самого утра, вдруг перестал, и мягким светом засияло осеннее солнце. Джервэз невольно замедлил ход: как-то жалко было расставаться со всей окружающей красотой; леса стояли еще в своем осеннем уборе, сплошь в красных и золотых пятнах, усыпанные искрящимися на солнце каплями дождя. Завтра вся дорога будет усеяна автомобилями, отправляющимися за город на «week end»; но сегодня, в эти часы, Джервэз был сам себе господином. Он остановил машину на краю дороги и закурил; все равно было еще слишком рано являться в Марч, а ехать оставалось каких-нибудь три мили. В окружающем его молчании он мог слышать полет птицы или легкий шелест упавшего листка. Он чувствовал запах сырой земли и вдруг ясно ощутил запах дыма, этот горький и вместе с тем приторный аромат, который так нравился Филиппе, — ведь она так говорила? Он задумался, и, как обычно, его мысли свелись к одному, к Филиппе. Быть может, завтра в этот час он начнет строить свою новую жизнь, а пока он еще не смел об этом мечтать. Или ему придется бороться против себя самого, против своей любви, которую он не сможет сразу подавить… Небо на западе постепенно стало окрашиваться в красные цвета; с другой стороны надвигалась сизая туча. Немного дальше у дороги виднелось дерево, на которое, казалось, опустился рой золотистых мотыльков; оно сверкало тысячами алмазов в изменчивых лучах заходящего солнца. Из лесу показалась телега, а рядом с нею степенно выступала собака. «А, собаки — я опять их увижу», — сказала Филиппа. Ему показалось всякое ожидание бессмысленным; не беда, если он приедет слишком рано, и разве ему может доставить какое-нибудь удовольствие все окружающее его великолепие, если с ним нет Филиппы?.. Джервэз нетерпеливым движением пустил мотор и дал машине полный ход. Мелькали перед ним маленькие деревеньки. Он ехал теперь по земле Кардона, по длинной извилистой песчаной дороге, где повсюду встречался орешник. Чей-то оклик заставил его затормозить; он ответил и стал ждать. Филиппа пробиралась к нему через небольшую просеку; у ног ее степенно выступал сеттер, а впереди с лаем скакал йоркширский терьер. Джервэз остановил машину; они встретились, окруженные тишиной, прерываемой только лаем Ричарда Дика, терьера, выражавшего свое недовольство по поводу вторжения постороннего в его леса. Собаки помчались дальше, а Филиппа подошла к автомобилю, внимательно осмотрела его и села с краю, болтая своими стройными ножками. — Разве здесь не божественно? — радостно воскликнула она. — Этот тихий вечер, этот тускнеющий свет и воздух… после дождя. — Я не так давно почувствовал всю эту изумительную красоту, — сказал Джервэз, стоя рядом с ней и поставив одну ногу на подножку, — и думал о вас, чувствуя, как я поддаюсь вашему очарованию. — Он наблюдал за Филиппой в то время, как она всматривалась в лес, стараясь найти своих собак. На ней был тонкий шерстяной свитер с высоким воротником, коротенькая юбка из какой-то плотной материи, чулки и ботинки для игры в гольф и твердая, низко надвинутая на глаза коричневая шапочка; к губам не прикасалась палочка помады. Джервэз наблюдал за ней, когда она закинула голову, слушая пение какой-то птицы и показывая безукоризненную линию своей длинной шеи. И почему-то именно эта линия шеи взволновала его, и он не мог больше совладать с собой; он думал подождать, думал выбрать подходящий момент, быть осторожным… и вдруг неожиданно сжал Филиппу в своих объятиях. Смутно, словно во сне, он видел ее лицо и широко открытые глаза; затем все стерлось — здравое рассуждение, планы, надежды, — и он целовал ее холодные полуоткрытые губы, целовал, целовал без конца… Где-то залаяла собака, и прозвучал автомобильный рожок. Джервэз, белый как полотно, дрожащий, с горящими темным светом глазами, выпустил, наконец, Филиппу; она была такая же бледная, и ее янтарные глаза казались совсем черными. Джервэз промолвил дрожащим голосом: — Филиппа, я люблю вас, я люблю вас уже много месяцев, но не смел это сказать. Я на двадцать лет старше вас, двадцать семь лет, чтобы быть точным… Можете ли вы… можете ли… хотите ли вы выйти за меня замуж? На своих губах он все еще чувствовал поцелуи. Ему пришлось употребить всю силу своей воли, чтобы вновь не прикоснуться к ней, не начать опять ее целовать. Десять минут тому назад ничто не было так далеко от него, как мысль о том, что он все скажет Филиппе. Все это произошло как-то помимо него. Тогда Филиппа сказала тихим нетвердым голосом, все еще порывисто дыша: — Скажите мне… скажите… о… о вашей любви… Хорошо? Существует истинное, глубокое, чистое чувство, но оно бесконечно редко; и в тот момент, когда Филиппа попросила «скажите мне», такое именно чувство охватило Джервэза, его сердце, все его существо. Дикая страсть, овладевшая им на несколько мгновений, исчезла, как исчезает циклон; и в этот момент он испытывал лучшее, что было в его душе. — Я полюбил вас около года тому назад, — сказал он. — Вы выглядели скорее как маленький мальчик, и мы вместе охотились в Кавей-Скуп… а в другой раз на вас было зеленое платье и шляпа с лентой, и вы сказали, что рады видеть меня… Я как раз вернулся из Азии. Было очень жарко, — помните? — но вы были холодны… А затем в Фонтелоне… Вам там так понравилось… и это заставило меня полюбить вас еще больше, чем я любил до того времени… я чуть-чуть не сказал вам тогда же. Мне всегда рисовались вы в Фонтелоне… все должно было принадлежать вам… С того момента, как я увидел вас там, я всегда представлял вас моей женой… осмеливался мечтать об этом… Я постараюсь сделать вас счастливой… Мне кажется — я смогу… Филиппа, можете ли вы мне честно ответить: не кажусь ли я вам слишком старым?.. Филиппа отрицательно покачала головой, потом схватила его за руку и воскликнула своим очаровательным голосом: — Вы кажетесь… вы кажетесь изумительным! Джервэз все еще стоял в выжидательной позе; затем с полуподавленным восклицанием поднес к своим губам лежавшую в его руке ручку Филиппы. До конца жизни аромат сандалового дерева, ощущавшийся им каждый раз, когда он целовал ладони Филиппы, переносил Джервэза в тот догорающий осенний день, когда он и Филиппа стояли, окруженные великой тишиной, сплетя руки… Джервэз сказал, стараясь сдерживать себя, и сознательно нарушая торжественность момента тривиальным вопросом: — Это запах сандалового дерева? — Филиппа незаметно улыбнулась: — Да, с примесью жасмина. Я так рада, что вы заговорили. Это нарушило мое странное чувство, будто мы должны ожидать чего-то великого; а так неприятно вечно чего-то ожидать! Мне кажется, что это меня заставляет робеть… Джервэз, скажите мне, мы действительно жених и невеста? Тогда он тоже рассмеялся. — Безусловно, самым настоящим образом, — сказал он, намеренно подчеркивая слова. — Не правда ли, дорогая? Это далось ему не так легко, но он наклонился вперед и обнял ее. — Да, я тоже думаю, что мы помолвлены, — согласилась она, целуя его. Она продолжала стоять, прижавшись к нему, спокойная, нежная. Они вновь поцеловались, и Филиппа стала рассеянно дергать его за лацкан пальто… Какое-то стеснение овладело ими, и ни тот ни другой не могли преодолеть его. Сумерки сгустились, грачи темным треугольником пронеслись над их головами по направлению к лесу. Их резкие крики заставили насторожиться собак, поспешивших к своей госпоже. Они старались показать своим поведением, что для них эта радостная встреча была совсем неожиданной. Филиппа рассмеялась, и ее смех, казалось, рассеял царившую неловкость. Она высвободилась из рук Джервэза и взяла в свои руки черную шелковистую голову сеттера Джемса: — Джемс, я помолвлена. Но когда Джервэз дружески потрепал Ричарда Дика, последний ответил ему ворчанием. — Мне кажется, он не одобряет, — обратился Джервэз к Филиппе. — Нет, просто он огрызается на всех, кого плохо знает. Это потому, что его всегда держат на цепи, — сказала Филиппа, похлопывая Ричарда Дика. Как бы по тайному уговору, Джервэз молча помог Филиппе войти в автомобиль и сел рядом с ней. Они медленно ехали домой. Деревья по сторонам возвышались, подобно колоннам какого-нибудь собора; буковые деревья впереди них, освещенные автомобильными фонарями, скрещивались верхушками, напоминая серые арки, а синее, как сапфир, небо было сводом этого собора, бесконечным, недосягаемым. Джервэз молча управлял машиной; это очаровательное существо, сидевшее рядом с ним, наполовину скрытое от него, легкое прикосновение которого он ощущал, будет его женой… Филиппа… единственная женщина в мире… Ему казалось каким-то сном, невероятным сном, чтобы она могла любить его, хотела выйти за него замуж. Тихий воздух, наполненный ароматом сухих умирающих листьев, холодным дуновением касался его лица; и странная мысль без всякой видимой причины пришла ему в голову, что это едва ощущаемое дуновение было лаской самой Судьбы… Он понял, стараясь освободиться от своих фантазий, как страшно он был напряжен и как все еще не мог успокоиться. Филиппа тоже молчала; Джервэз положил руку на ее колено: — Это действительно, правда? Слова звучали вопросительно. Филиппа робко ответила «да», она была слишком взволнована и смущена. Так вот что значит быть помолвленной!.. Масса народу говорила ей, что Джервэз в нее влюблен… ей это было приятно… но она никогда не думала, какой ответ она ему даст, если он ей сделает предложение. Теперь он сделал ей предложение, и она дала свое согласие. И в этом не было ничего особенного; мир оставался все тем же… Она почувствовала вдруг какую-то робость. Наконец показался Марч с приветливо освещенными окнами и ярким снопом света из открытой двери. Вид этого дома, предназначенного для отдыха и развлечений, сразу вернул Филиппу в ее нормальное состояние; автомобиль еще не успел остановиться, как она уже крикнула появившемуся на пороге отцу: — Папа, я помолвлена, то есть я хочу сказать, мы помолвлены. — Кардон засмеялся, подхватил ее в свои объятия и стал целовать, но Филиппа вырвалась и побежала в комнаты, крича: — Мамми! Миссис Кардон сидела за чайным столом, нарядная в своем шифоновом бледно-лиловом с кружевами платье; она открыла объятия и, когда Филиппа стала перед ней на колени, растроганно пролепетала: — Дитя мое! Ей хотелось поцеловать и Джервэза и назвать его «мой новый большой сын», но Джервэз, очевидно, не принадлежал к тому типу людей, которые располагают к проявлению какой бы то ни было сентиментальности. Наедине с Биллем, в своей спальне, чтобы завязать ему перед обедом галстук, как она привыкла делать в медовый месяц, она сказала ему: — Жаль, что… не вертись, пожалуйста!.. что гости не приезжают сегодня вечером. Немного тяжело… вот ты и готов, дорогой!.. немного тяжело, ты со мной согласен?.. для Джервэза… помолвленная парочка, и только нас двое. Это их будет стеснять, не правда ли?.. А в толпе мы могли бы делать вид, что не замечаем их. — Они сами постараются скрыться, — заметил успокоительно Билль. Он одобрительно осмотрелся в зеркале. — Все будет хорошо, как ты думаешь? — Я надеюсь, — вздохнула миссис Кардон. — Билль?.. Билль в это время изучал линию своей талии во фраке. — Гм? — Билль, дорогой мой, ты не думаешь, что Джервэз слишком стар… у него седые виски, и как-никак… сорок пять… Билль быстро повернулся: — Но, моя дорогая, ведь у Вильмота денег куры не клюют… Подумай, что это значит! Волосы? Какое значение имеют волосы? У него их еще достаточно. — Да, но они вместе напоминают июньский день и декабрьский вечер, — продолжала жаловаться миссис Кардон. — Ведь он приблизительно на четверть века старше Филь. Билль искренне ужаснулся; самое слово «век», употребленное, хотя бы и в смягченном смысле, пугало его, перешагнувшего уже за пятьдесят, и казалось ему неприличным, неделикатным… Это слово обращало всю помолвку в какое-то гнусное дело… Он с горячностью стал возражать на замечание жены: — Ей-богу, — воскликнул он возмущенно, — можно подумать, что Филь принуждают к этому браку! Но ведь никто с ней даже не говорил об этом. Она обручилась с Вильмотом, одним из самых крупных землевладельцев, человеком исключительного благородства. Это очень, очень большая удача, пожалуй, лучшее, что может быть, а ты говоришь так, как будто мы продаем наше дитя, приносим его в жертву… И все это из-за нескольких лет разницы! По-моему, Филь делает прекрасную партию; более того, она будет счастлива. Она сама выбрала Джервэза, а он — ее, и их совместная жизнь обещает гораздо больше счастья, чем в наши дни брак двух молодых людей одного возраста. Современная молодая девушка со всеми ее причудами, прежде всего, нуждается в твердом, спокойном характере и в бездне терпения — в многотерпении Иова. Только пожилой человек может обладать этими свойствами. Современные молодые люди отличаются эгоизмом и бездельничаньем, и, хотя я должен признать, что эгоизм присущ не только молодости, но, во всяком случае, в старости он носит смягченный характер. Нет, Долли, только наше поколение может удержать в наши дни вещи в равновесии, только мы обладаем необходимой выдержанностью и терпением. Все, что эти молодые, горячие — или холодные — головы умеют, это — заботиться только о себе и тащить для себя все лучшее! Да что говорить о них, когда даже более уравновешенные так поступают! А если почему-либо им это не удается, они подымают шум. Разве мы, разве мы — я тебя спрашиваю — имеем хотя бы минуту спокойствия с Фелисити? А ведь она вышла за Сэма по любви. Теперь же она, совершенно не стесняясь, открыто заявляет, что этот брак не был завершением, а только вступлением. Чтобы эти слова ни означали — ты мне можешь поверить, что, во всяком случае, хорошего в них мало… А что делает Сэм, когда на нее нападает такое настроение? Ничего, абсолютно ничего! Вот видишь… Ты же… — Да, дорогой, — мягко прервала его миссис Кардон, — я вижу… А вот и обеденный гонг. Обед носил праздничный характер. Даже Филиппа выпила бокал шампанского, которое ненавидела, и оно вызвало на ее щеках яркий румянец. После обеда Филиппа и Джервэз направились в музыкальный салон, немного холодное, прекрасное помещение, к которому вела галерея с противоположного, северного конца дома. Филиппа подошла к роялю и начала играть. У нее был небольшой, но приятный голос, в котором звучали нотки призыва. Она начала петь одну из современных, ничего не говорящих песенок, немного смущенно улыбаясь Джервэзу. Он облокотился о высокую доску камина, заложил руки в карманы и закурил, стараясь скрыть свое обожание и с ужасом чувствуя, что его охватывает такое же безумное желание, как и тогда, в лесу… А вдруг ей будут неприятны его ласки, его поцелуи? Филиппа продолжала петь, иногда почти шепотом произнося слова. Вдруг она запела полным голосом; песенка была переложена с греческого, и Филиппа вкладывала в нее все свое чувство и голос. Ей особенно нравилась строфа: «Как бы я желала быть небом, чтобы всеми своими звездами смотреть на тебя». В два шага Джервэз очутился подле нее; он положил свои руки ей на плечи, и она невольно откинула голову назад. — Если бы я был небом, — сказал он у самых ее губ, — для меня на земле ничего не было бы прекраснее тебя… вот как я чувствую… те слова в песне. Он прижал ее к себе. Они стояли, оба высокие, Филиппа в объятиях Джервэза. — Счастлива? — тихо спросил он. Она улыбнулась ему открыто и весело и затем, почувствовав скрытое под ответной улыбкой страшное напряжение, поцеловала его. ГЛАВА III Сердце ее голодно, Во что бы оно ни было облечено, И красная роза у ее груди Олицетворяет всю жажду мира. Ее девиз — надежда, Но надежда, окруженная страхом. Любовь означает для нее всю жизнь, Но любовь эта омочена слезами.      С. Кинсолъвинг На следующий день жизнь закипела вокруг них. Филиппа убедилась, что помолвка — одна из самых приятных вещей в мире. Джервэз приобрел новую ценность в ее глазах; она стала гордиться им, его поступками, всей его личностью и тем обаянием, которое окружало его. Все, по-видимому, были довольны, завидовали ей. По крайней мере, Фелисити высказывалась вполне определенно. — Ты хорошо поступила, дорогая, — сказала она, сидя перед зеркалом Филиппы и румяня себе губы. — Хорошо! Я бы сказала — превосходно! Сэм говорит, что Джервэз на редкость богат, а, как ты знаешь, он не любит преувеличений. Его дословное выражение о размере богатства Джервэза было: «горы денег», и он был при этом вполне серьезен. И, кроме того, у Джервэза не только деньги, но и привлекательность. Она вдруг резко обернулась, и ее синие глаза пытливо уставились на Филиппу. — Я надеюсь, что ты любишь его, не правда ли? — Конечно! — ответила Филиппа. Фелисити сделала веселую гримаску: — Ты такой еще смешной котенок — прямо-таки непередаваемо! Я не думаю, чтобы ты была скрытна, или же только немножко. Но мне кажется, что все это время ты сдерживала себя. Вообще, бэби, я склонна думать, что ты еще не пробудилась, а это в наши дни кажется очень странным! Она опять повернулась к зеркалу и задумчиво прибавила: — Но для Джервэза очень хорошо, если ты действительно увлечена им. Послушай… — (пауза, во время которой она внимательно изучала свое лицо), — послушай, ты ничего не будешь иметь против, что я попросила приехать Тедди? Видишь ли, я ведь ничего не знала об этой помолвке. Во всяком случае, не наверно. Я надеялась, но я не думала, что это так скоро случится. — Я тоже нет, — ответила Филиппа беззаботно. — Я была совсем ошеломлена, когда Джервэз сделал мне предложение. Я никогда не думала об этом. Мне просто было приятно его общество. — Прекрасно, — продолжала Фелисити, — но ты ведь не увлекалась и Тедди, не правда ли? Он приедет с Ланчестерами. Кстати, раз мы уже заговорили о браке, как могла Леонора… — Дикки очень хороший малый, — перебила ее Филиппа. — Мне кажется, у него много внутренних достоинств, и он исключительно добр. — Добр! Внутренние достоинства! — насмешливо повторила Фелисити. — Возможно! Я не знаю. Но я знаю, что Леонора вышла за него замуж не ради этих качеств, а потому, что Рексель сделал предложение Шейле Тор из-за денег, и Леонора решила сделать то же самое и добилась своего. Но даже миллионы Дикки не примирили бы меня с его лицом; это не лицо, это прямо-таки тридцать три несчастья! Существуют уродливые люди, но, как бы они уродливы ни были, в их уродстве есть что-то симпатичное, естественное, и его не замечаешь. Но уродство Дикки просто противно и как-то возмущает; это спесивое выражение, и рот, как у лягушки, и эти ужасные складки жира, свешивающиеся на воротник! Странно и смешно, должно быть, чувствовать себя обожаемой таким человеком, как Дикки, да еще так, как он обожает Леонору. Я бы сошла с ума на ее месте. Я пригласила ее из жалости. Дикки не может приехать, a tete-a-tete с ним измучило ее до смерти; поэтому она чуть не прыгала от радости при мысли хоть на некоторое время избавиться от него. Филиппа закурила папиросу и тихо сказала: — Но Дикки был таким же уродливым и до брака, когда она спокойно переносила его внешность. И мне кажется, с ее стороны очень нехорошо так относиться к нему и избегать его теперь. — Посмотрим, как ты заговоришь после замужества, — возразила Фелисити. — Брак изменяет тысячу вещей и больше всего — представление женщины о том, что ей нравится и что ей не нравится… Алло! Подъехал какой-то автомобиль… — Она подбежала к окну. — Ага, это жених вернулся из города, торопясь вернуться в хижину невесты на своем пятидесятисильном «роллсе». Зачем он ездил, Филь? Ах, понимаю, за кольцом! Как мило со стороны Джервэза, что он не припас к этому случаю какого-нибудь материнского кольца, как это делают многие! Впрочем, Сэм тоже не посмел бы мне преподнести что-нибудь неинтересное или с привкусом романтики, хотя бы это ему стоило жизни. Она посмотрела на свою руку и улыбнулась, но сейчас же зевнула. — Но ведь ты же была влюблена в Сэма? — сказала Филиппа, и в тоне ее слышались обвинительные нотки. — До того, как ты стала его невестой, ты при звуке его голоса вздрагивала, нервничала и спрашивала, хорошо ли ты выглядишь. А когда я говорила, что нет, ты все равно сейчас же забывала о моих словах и бежала вниз. Фелисити в это время играла своим жемчугом. — Правда? — проговорила она рассеянно. — Боже мой, Мне это кажется какой-то иной жизнью. Но вот еще автомобиль! На сей раз это Леонора и Тедди. Идем. Филиппа встретилась с Джервэзом в холле. После минутного колебания они поцеловались. Фелисити угадала: Джервэз ездил в город, чтобы купить Филиппе кольцо. Он быстро надел его ей на палец, как раз в тот момент, когда Леонора Ланчестер величественно вплывала в комнату. Кольцо было очень красиво. Филиппа только успела прошептать: «О Джервэз, оно изумительно! Благодарю, благодарю», — как Леонора уже стояла рядом с ними, томная, очаровательная и нежная. Перед нею трудно было устоять. Она была очень смугла, с восхитительными глазами и, бесспорно, красавица. Дочь «бедных, но не по своей воле честных родителей», как она сама выражалась, она все свое детство и юность провела в таких условиях, когда она была слишком бедна, чтобы посещать те дома, которые ей нравились, и слишком горда и избалована, чтобы примириться с теми скромными удовольствиями, которые были ей по средствам. Бедность была в ее глазах преступлением и рассматривалась ею как жестокое наказание. К родителям она, скорее, относилась с презрением и хотела от них поскорее избавиться. Это были люди, особенно ревниво относившиеся к своему внешнему достоинству, с печальным сознанием, что им не хватает этого внешнего достоинства, и всегда завидовавшие более счастливым людям. У Леоноры была единственная мечта — выйти замуж за богатого человека, и ее взгляды на жизнь достаточно характеризовал тот факт, что, как только она вышла замуж за Дикки Ланчестера, она тотчас же покинула своих родителей. Благодаря своему сказочному богатству и красоте она скоро стала известна, но не популярна; ее щедрость казалась неискренней; подарки от нее напоминали какое-нибудь пожертвование на благотворительные цели и обычно подавляли — были слишком хороши. Ее гостеприимство напоминало пребывание в безупречном первоклассном отеле; она никогда не умела создать семейного уюта. В ней была ужасная, все разрушающая зависть ко всему решительно… Она завидовала счастью женщины, которую она даже не знала; завидовала, что муж любил свою жену. Леонора питала какую-то непонятную злобу ко всей жизни; эта злоба чувствовалась в ее словах и делала ее взгляд неприятным. Она подошла к Джервэзу и Филиппе и сразу сообразила, что здесь наступила развязка. Взгляд ее больших глаз скользнул по Филиппе и вмиг обнаружил квадратный изумруд на ее кольце. — J'accuse! <Я обвиняю!> — сказала она, улыбаясь одними губами. — Мы жених и невеста, — сказала Филиппа. — Джервэз тоже хочет устроить свой дом. — О, это восхитительно! Расскажите же, где и когда? — с нетерпением стала расспрашивать Леонора. — Вчера, — любезно отвечал Джервэз. — Желаю вам счастья во всем, во всем, — продолжала Леонора. — Это замечательно, чудесно. — Я совершенно того же мнения, — согласился Джервэз, зажигая папиросу Филиппе. Он улыбался ей той своеобразной улыбкой, какой так редко улыбается мужчина и которая выражает восхищение, покровительство и счастье. Он дотронулся до локтя Филиппы: — Поиграем в теннис? — Хорошо, — кивнула Филиппа. Они ушли с веселым «увидимся позже», обращенным к Леоноре, в спортивную комнату, взять ракетки и ботинки. Когда Леонора подошла к окну своей комнаты, в ожидании, пока ее камеристка достанет все необходимое из сундука с туалетами, она увидела, счастливую парочку. Джервэз как раз закутывал Филиппу в пелерину. Он старательно оправлял концы, держа собственные вещи: теннисную куртку, ракетки и мячи под мышкой. Глаза Леоноры сузились. Она почувствовала безумную злость. Этот бесцветный маленький утенок подцепил Вильмота, его деньги, земли и, главное, его самого. Какое изумительное, незаслуженное счастье! Боже мой, как некоторые женщины счастливы! Например, Фелисити! Сэм, правда, не Джервэз, но он молод, богат, интересен. Почему ей самой не удалось выйти замуж за кого-нибудь вроде него вместо Дикки? Эти Кардоны ничего особенного не представляют. Все смеются над их мелочностью и плоским тщеславием. Глядя на них, никто не мог бы сказать, что они так хорошо сумеют пристроить своих дочерей!.. И вдруг до нее донесся в чистом осеннем воздухе смех Филиппы. Леонора побагровела; если бы в этот момент мимо нее пронесли бездыханное тело Филиппы, она почувствовала бы радость. И не то чтобы она когда-нибудь увлекалась Джервэзом или испытывала какое-нибудь иное чувство, чем то, которое ее охватывало, когда она встречалась с выделявшимся из остальной массы человеком; она просто не могла перенести, что окончательно упустила такого человека, как Джервэз! В его глазах была слишком большая заботливость, ясно говорившая о его счастье, о гордости своим выбором. Внизу, на террасе, она услышала громкий молодой голос Тедди Мастерса. — «О Леонора, о Леонора!» — напевал он на мотив оперетки. Леонора высунулась из окна и увидела его поднятое напряженное лицо… «О, он мне поможет, должен будет помочь», — подумала она презрительно. Вчера вечером она даже была поражена его видимым увлечением. Он подпрыгнул от мысли, что поедет сюда с нею вместе. Довольно долгое пребывание в Италии помешало Леоноре узнать о его дружбе с Филиппой. А в этот самый момент, приплясывая на террасе и напевая серенаду Леоноре, Тедди недоумевал, зачем он вообще родился и сможет ли он когда-нибудь снова быть счастлив. Новость о помолвке Филиппы была для него прямым ударом, выбила его из колеи: он никак не ожидал этого. Наоборот, он всегда верил, со свойственной молодости беззаботностью, что рано или поздно «Филь и он справятся с задачей», как он выражался, и станут женихом и невестой… А когда у него будет приличное состояние — поженятся. Сотни мужчин, которых он знал, женились всего с несколькими сотнями в кармане, а теперь они счастливы, как сурки… Они наняли бы маленькую квартирку в Найтбридже или где-нибудь в этом роде, и Филь и он жили бы там вместе, и у них был бы всегда медовый месяц. Все молодое поколение так поступало, женилось, не имея ни гроша, и чувствовало себя великолепно. А теперь Филь помолвлена с Вильмотом. «Он ей годится в деды», — с горечью думал Тедди. Так он продолжал петь под окнами Леоноры, мечтая о своей смерти или о смерти Джервэза; а, пожалуй, было бы лучше всего умереть им всем троим… Ему не нравилась Леонора, и никогда он не увлекался ею и раньше. Скорее можно было говорить о том, что она ему покровительствует. Как-то Тедди отправился с Сэмом и Фелисити на один из ее вечеров, и ему было весело… Ее дом был так же хорош, как и всякий другой, для танцев и для того, чтобы быть веселым… Он немного пофлиртовал с ней, находил ее красивой… и только. Но теперь ему ничего не оставалось, как продолжать ухаживать. Ведь все равно он был обречен на двухдневное пребывание здесь. — Спускайтесь скорее вниз, — позвал он Леонору, — я уже жду несколько часов. — Всего две минуты, — поддразнила его Леонора и засмеялась. — А мне показалось — часов, потому что это вы, — соврал Тедди. Он вел себя глупо и умышленно шумно, стараясь скрыть свое огорчение. Он повел ее прямо на двор, уверяя, что должен оценить, в качестве знатока, достоинства собак. В это время показалась Фелисити с собаками, и на минутку Тедди забыл свои неудачи, болтая с ними и играя. Но все же он должен был поздравить Филиппу. При этом он старался быть развязным. — Мои поздравления, Филь, и всякое такое. Однако вы это ловко устроили — никто даже не мог предположить. По крайней мере, я. Честное слово! — Я и сама не ожидала, — ответила Филиппа. — Вдруг проснулись и все узнали, не так ли? — не без иронии заметил Тедди. — Приблизительно так. — Не в этом дело. Факт тот, что вы выходите замуж, и вместе с этим всему конец, — с отчаянием произнес Тедди и прибавил резко, отрывисто: — Вы должны были догадываться… по поводу меня… Вы понимаете… все эти месяцы мы были вместе, Филь!.. — Он схватил ее руку и невольно сжал ее. — Неужели вы не догадывались, не знали? Филиппа увидела горечь в его взоре, и у нее невольно легла складка страдания между бровей. — Да, я знала, — мягко произнесла она, — Во всяком случае, я знала, что вы уверили себя в том, что любите меня. Иногда и мне казалось, что я люблю вас. Тедди прошептал сдавленным голосом: — Благодарю вас. Филиппа высвободила свою руку. На ней отпечатались белые и красные полосы. В это время кто-то позвал ее. Она еще раз мельком взглянула на Тедди. — Мне жаль, — прошептала она. — И вы должны знать, что я не думала… не считала все это таким серьезным. К обеденному столу съехалось много народу. Вечером танцевали, играли в бридж. Тедди только один раз протанцевал с Филиппой. Окна на террасу были широко раскрыты. Стояла благоуханная, мягкая ночь; серебристый туман подымался с полян и цветов, а глубокое, усеянное звездами небо как будто не хотело расставаться с пурпуровым отблеском давно угасшего заката. Тедди вывел Филиппу на выложенную мозаикой террасу. — Мне очень жаль, Филь, что я сегодня, днем, вел себя таким дураком. Но в душе я чувствовал, что вы правильно поступаете и делаете прекрасную партию. Я был свиньей, что наговорил вам столько неприятностей. — Нет, Тедди, вы были правы, и мне тоже очень, очень жаль, что я вас огорчила. — О, это пустяки! — принужденно засмеялся он. Но все-таки у него было ощущение какого-то успокоения. Быть может, тому была причиной сладостная прохлада ночи или чуткое понимание его настроения Филиппой?.. Он не чувствовал уже больше такой безнадежности, его не раздражало так все окружающее… Как будто кто-то вынул занозу из его раны. Но позже, когда он танцевал с Леонорой, он вновь ощутил безумную, острую боль и дикую ненависть ко всем и вся… На минуту ему пришла в голову мысль, что Леонора догадывается о его настроении, потому что, когда они танцевали на террасе, Леонора подвела его к краю, зажала ему рот рукой и показала на скамейку, скрытую за кустом жасмина. Там сидели Филиппа и Джервэз. Филь лежала в объятиях Джервэза с запрокинутой головой, а Джервэз страстно целовал ее… При бледном мерцании звезд Тедди казалось, что он видит ее закрытые глаза… Он резко рванулся назад, а Леонора рассмеялась. — Молодая любовь! — проговорила она своим тихим, растягивающим слова голосом. — Это для вас наглядный урок, дорогой Тедди! Леонора показалась ему пошлой; он презирал ее. В этот момент он даже ненавидел ее, но когда она наклонилась к нему и прошептала: «Покажи мне настоящую молодую любовь!» — он вдруг стал целовать ее с внезапной яростью. Все те добрые чувства, которые Филиппа еще недавно пробудила в нем, рассеялись как дым от одного взгляда на ее опущенные веки. Ревность зажгла в его сердце языки пламени, уничтожившие все рыцарские чувства, нежность, истинные, благородные качества его души, как будто это были сухие листья. Леонора прекрасно понимала, что он страдает. Она поступила так вполне обдуманно; правда, она не думала, что ее поспешный план будет иметь такой успех… Она просто была уверена, что лицезрение Джервэза и Филиппы будет ему неприятно; о дальнейшем она не думала. Теперь же, ощущая его судорожное прикосновение, она чувствовала, что он весь дрожит от охватившей его ярости, которая делает человека безвольной игрушкой в руках более сильной натуры. Впрочем, в известном отношении Леоноре нравился Тедди. Он был молод, приятен, хорош собой, и потом — любой мужчина казался ей годен, чтобы заставить его ухаживать за нею. Как почти все эгоистичные женщины, Леонора была холодной натурой; ее крайняя расчетливость, руководившая ею в молодости, развила в ней холодную рассудочность и подлинное равнодушие ко всему окружающему; она была забронирована от каких-либо чувств своим природным и сознательно развитым эгоизмом. Единственно, что украшало ее жизнь, и к чему она стремилась, было ухаживание со стороны мужчин. И сейчас она решила удержать подле себя Тедди; его честная, достойная жалости ревность вполне гармонировала с ее истеричною злобой, вызванной браком Филиппы, — тем, что Леонора называла «счастьем других женщин». Защищая тонкой надушенной рукой свои губы от его поцелуев, она вдруг предупредила его: — Кто-то идет. — А затем продолжала в том же шутливом тоне: — Право, Тедди, этот брак похож на какой-то фарс. Конечно, Джервэз очень достойный человек, но он достаточно стар, чтобы быть ее отцом. Тедди не мог перенести, чтобы кто-нибудь скверно думал о Филиппе. — Он очень хороший малый, — сказал он усталым голосом, — и, понятно, безумно влюблен в Филь. И, если Филь любит его, мне кажется — все в порядке. — О, конечно, если это все так, — согласилась Леонора, — но он чересчур стар, и ничто не уничтожит этого факта. — Сорок пять лет еще нельзя считать дряхлостью, — настаивал Тедди. — Да, но когда пройдут десять лет, им будет пятьдесят пять и двадцать восемь, — засмеялась Леонора. — И кроме того, сорокапятилетняя молодость все-таки не есть восемнадцатилетняя юность. — Нет! — решительно выпалил Тедди. — Но как бы там ни было, мне это, пожалуй, безразлично. Леонора засмеялась в ответ на его столь решительные слова и повела его обратно в гостиную. Там она остановилась поболтать с Сэмом, выглядевшим красным и скучающим. — Скоро произойдут великие события, — произнес Сэм, сохраняя характерную для британцев позу даже перед пустым камином. — Да, я думаю. Это будет, конечно, изумительным венчанием. — Я думаю, что Филь захочет превзойти самое себя, — весело продолжал Сэм. — Ведь девушки не выходят замуж каждые пять минут, не правда ли? — Нет, слава Богу! — иронически заметила Леонора и засмеялась, чтобы скрыть эту интонацию голоса. — Брак по любви, — прочувствованно произнес Сэм. Леонора искренне рассмеялась. Чувство юмора заглушило даже ее плохое настроение. Такт Сэма напоминал слона, разрушающего все на своем пути и воображающего, что он прокладывает хорошую дорогу. — Очень хорошее дело эта помолвка, — сказал Сэм, покачивая головой. — О, очень, и они так подходят друг другу! — Сэм заморгал своими серыми глазами и задумчиво посмотрел на Леонору: он отпраздновал помолвку Филиппы хорошим, старым вином и коньяком, который тоже не был им забыт. Поэтому теперь у него было лишь смутное представление, что Ланчестерша ловит его на словах. — Да, по моему мнению, это хороший брак, настоящий брак по любви, — продолжал он настаивать. — Прекрасный малый!.. Он не принадлежит к вашим молодым ветрогонам — вы понимаете меня? — и он не из числа фокстротистов и любителей коктейля… Это скверная привычка, она портит пищеварение… и… разрушает небо… Нет, это человек знаний, и его происхождение… вы понимаете мою мысль?.. А маленькая Филь… — Очаровательное дитя, — закончила Леонора его мысль. — В особенности по сравнению с Джервэзом, не правда ли? Ведь возраст скрыть нельзя, и особенно это трудно такому типу мужчин, как Джервэз. — Да, мне кажется, вы правы, — невозмутимо согласился Сэм. — Безусловно, вы правы. Она еще ребенок. — А он уже нет. Даже Сэм, наконец, понял, что лучше самому ловить другого на словах, чем быть пойманным другим. Он спрятал подбородок в воротник и переменил разговор: — А вы любите детей? Он и раньше замечал, что, когда он начинал разговор на эту тему, его собеседники старались поскорее увильнуть от него. Поэтому он расплылся в широкую улыбку, когда Леонора после нескольких ничего не значащих фраз отошла от него и подсела к столу, за которым играли в бридж. Он все время старался не забыть этого разговора, чтобы передать его Фелисити: Флип должна была понять, в чем тут дело. Но Фелисити проигралась в бридж и была не особенно милостива, когда он вошел на цыпочках в ее комнату, необычайно громоздкий в своей пижаме и насквозь пропахший прекрасной зубной пастой, мылом и вежеталем. — Ты знаешь, — начал Сэм, — эта Ланчестерша себе на уме. Она все время говорила про старость Джервэза и молодость Филь. Это ее как будто раздражало. — По-моему, Леонора злилась бы и тогда, когда увидела бы, что воробей залетел в чужое гнездо, — равнодушно ответила Фелисити. — Такова уж ее натура; бывают такие люди на свете. Но это должно быть прямо-таки каким-то проклятием всегда завидовать, что у другого есть что-нибудь такое, чего нет у тебя самой! — Да, ужасно! — согласился Сэм. Он на минуту поколебался, задумчиво шевеля пальцами ног в своих больших ночных туфлях. — Послушай, Флип, ты не думаешь, что Джервэз все-таки слишком стар? Мне было бы ужасно тяжело, если бы Филь пришла к такому заключению после брака… И именно потому, что он богат… Все-таки богатство не искупило бы этого, как ты думаешь? — Он помолчал с минуту и добавил, украдкой посматривая на нее со смешным выражением робости: — Ведь мы поженились по любви, и все-таки я довольно часто, не правда ли, дорогая, раздражаю тебя? Фелисити даже подскочила от неожиданности, а лицо ее залилось краской. Она сделала повелительный жест своей красивой белой рукой. Ее глаза одновременно выражали и презрение, и мимолетную нежность, и неподдельный юмор. — Сэм, — проговорила она, снова опуская голову на подушку, — в настоящее время ты — единственный здравомыслящий человек, и я не хочу, чтобы тебя мучили какие-нибудь сложные проблемы и вопросы, которых ты не понимаешь. Лучше поцелуй меня. — Ты изумительная, Флип. — произнес Сэм дрогнувшим голосом и обнял ее. ГЛАВА IV Ни один человек не слаб по собственному выбору.      Вовенарг Джервэз приобрел вдруг нежелательную для него популярность благодаря стараниям всевозможных газет. Если он видел свою фотографию в одной газете, он мог быть уверен, что встретит ее еще в десятке других. Казалось, будто для каждой газеты его жизнь и происхождение являются вопросом ее существования; каждая считала своим долгом сообщить, что ему сорок семь, а Филиппе девятнадцать лет. Он принимал поздравления со стоицизмом светского человека, прекрасно сознающего, что люди его возраста желают ему счастья с некоей задней мыслью, а более молодые скрывают при этом улыбку. Его останавливали на улице, интервьюировали, ему звонили по телефону, телеграфировали. Чтобы избавиться от слишком навязчивой любезности друзей, он решил отправиться на автомобиле куда-нибудь в деревню и пообедать там в какой-нибудь маленькой гостинице; Филиппа все еще была в Марче и должна была вернуться только в среду. Он как раз пересек Слон-стрит, чтобы свернуть на Парк-стрит, когда ему пришлось замедлить ход из-за большой телеги, преградившей ему дорогу. Вдруг его окликнули: — Джервэз! Это была Камилла Рейке. Он подъехал к тротуару и поспешно вышел. — Разрешите мне подвезти вас, куда вам нужно, — попросил он. — Я уже иду домой. Я только вышла немножко погулять. — Все равно, я вас провожу. — Он помог ей войти в автомобиль и продолжал, улыбаясь: — Это тот случай, когда я должен благодарить судьбу, что вы живете на Парк-стрит. По крайней мере, я могу с вами немного побыть. Камилла не говорила о его помолвке; она болтала о детях, об успехах Тобби в Итоне. Ему уже семнадцать. Она рассказала о Бэбсе, оканчивавшем школу в Нейльи, о возрастающих налогах, о всегда новом для нее очаровании Лондона в сумерках. Реджентс-парк был окутан туманной дымкой, но окна дома Камиллы светились ярким светом. Им навстречу выбежала ласковая большая собака. Камилла обратилась к Джервэзу: — Я все время одна… пожалуйста, зайдите, у нас будет такой милый обед вдвоем за маленьким столиком! Пожалуйста, Джервэз; так ужасно входить в дом и чувствовать себя одинокой, ведь раньше этого не было. — Я с удовольствием зайду, — сказал Джервэз. — Я только хотел проехаться в деревню, но провидение задержало меня в городе. Он поджидал Камиллу в ее гостиной, пока она переодевалась. В большом камине горел уютный огонь, а окна все были открыты. Комната Камиллы была очаровательна. В ней чувствовалась большая индивидуальность. Па стенах были развешаны фотографии, много фотографий лежало просто на столе. Это были воспоминания бывших домашних празднеств, различных встреч, детей, когда они еще были маленькими… Тут была и фотография Джервэза в полной парадной форме, когда он получил свой первый чин, и другая, относящаяся уже к гораздо более позднему времени. Он взял обе фотографии и стал их внимательно сравнивать. Его рот слегка подергивался… И вдруг он ясно понял то, чего не понимал раньше благодаря массе нахлынувших на него событий, — он понял, что ему придется приспособиться ко вновь создавшимся обстоятельствам! Он должен будет отказаться от многого, что считал раньше важным; он понимал, какие права имеет такой возраст, как возраст Филиппы. С этими правами ему придется считаться… Жизнь должна будет ускорить свое течение в Фонтелоне и здесь, в Лондоне… — А почему бы и нет, почему бы нет? — произнес он вслух. Что пользы в том, чтобы считать себя преждевременно старым, как делает большинство людей? Возраст в большой степени связан с вопросом веры в самого себя… В это время вошла Камилла; он повернулся к ней с портретом в руках и спросил, продолжая свою мысль: — Не правда ли, возраст зависит от веры в самого себя? — Что касается женщины, — засмеялась Камилла, — то ее возраст, скорее, зависит от веры кого-нибудь другого. Она подошла к нему, грациозная, стройная, ничего не подозревающая. — Но почему вас так волнует ваш возраст? — Джервэз вдруг понял, что она ничего не знает. — Разве вы не читаете газет? — спросил он, улыбаясь. Он осмотрелся кругом, и его взгляд упал на «Ивнинг стандарт»… С несколько напряженной улыбкой он поднял газету и указал на свой собственный портрет на первой странице. Камилла прочла краткую заметку и взглянула на приложенные к ней портреты Филиппы и Джервэза. Затем она обратилась к нему с едва-едва заметным колебанием: — Какой ужас, я совсем не обратила внимания! Что вы подумали обо мне, дорогой Джервэз? По крайней мере, разрешите теперь искупить свое прегрешение. — Она протянула ему руку, которую он взял в свои. — Я желаю вам счастья, чтобы и теперь, и в будущем исполнились ваши самые заветные мечты. Она ласково высвободила руку и продолжала: — Вы уже давно помолвлены? Я, наверно, показалась вам невероятно бестактной? Я не понимаю, как я не заметила этого раньше. — Дорогая моя, к счастью, мы пользовались, конечно, совершенно безобидной, но несколько раздражающей популярностью всего лишь один день. Я был в Марче, в имении Кардонов, провел там субботу и воскресенье, и там Филиппа, то есть мы решили — ну, словом, она согласилась выйти за меня замуж. Камилла опять взяла газету: — Я, наверное, ее уже видела. Она очаровательна, Джервэз! Джервэз тоже взглянул через ее плечо. Он сказал с коротким смехом: — Эти фотографии несколько напоминают июнь и декабрь, не правда ли? — Сколько ей лет? — вместо ответа спросила Камилла. Девятнадцать, — сухо ответил Джервэз. — Какой очаровательной chatelaine <Владелица, хозяйка замка.> она будет в Фонтелоне. Вы должны заказать большому художнику ее портрет, Джервэз! — Да, я так и хотел сделать, — с увлечением воскликнул Джервэз. — Честное слово, Камилла, на минуту фортуна улыбнулась и мне. Дом в городе нужно будет украсить, а в Фонтелоне перестроить западное крыло — таков уж обычай нашей семьи… — Когда будет свадьба? — Я надеюсь, до Рождества. Какой смысл откладывать? — Конечно, никакого. — Во всяком случае, я хотел бы не позже этого времени… А затем мы сможем поехать на юг, на неизбежную для нас Ривьеру, или в Египет. Возможно, в Африку, на юг Туниса, иди даже в Южную Америку. Мы там пробудем довольно долго. Филиппа никогда нигде не была. Подумайте, какое счастье показывать мир такой женщине, как она! Его голос звучал пылко и вместе с тем очень нежно. — Это будут исключительные переживания, — прошептала Камилла. — И она страшно любит путешествовать. — Он схватился за высокую плиту камина. — Мне даже не верится, Камилла!.. Я бесконечно счастлив… Вошел лакей со столиком. — А, вот и наш обед за карточным столом! — засмеялась Камилла. — Или вы предпочитали бы по всем правила этикета? — Нет, ни в коем случае. Так в тысячу раз приятнее, — запротестовал Джервэз. Но когда стол был накрыт и лакей удалился, этот импровизированный пикник почему-то вышел вялым и неудачным. Чего-то не хватало. Камилла была любезной хозяйкой, много говорила, по крайней мере — задавала много вопросов по поводу Филиппы, на которые Джервэзу приходилось отвечать. Но чувствовалась какая-то натянутость. И оба отлично понимали это. Джервэз рано поднялся, чтобы уходить. — Вы украсили мой вечер, дорогая! — Это я должна сказать вам, — улыбнулась ему Камилла. Джервэз поцеловал обе ее руки; он испытывал чувство известного облегчения, когда, наконец, сбежал вниз по лестнице. Сидя уже в автомобиле, он подумал: «А почему бы и нет? Можно быть в Марче в час с небольшим, а сейчас только половина десятого». Во время пути он вспоминал, как он провел время у Камиллы. Оно как-то затуманивало его настроение… Ему хотелось жить только настоящим и будущим, сулившим ему так безгранично много… Филиппа сама подошла к двери и, увидев его, выбежала ему навстречу. — Джервэз! — она, смеясь, обняла его за шею. — Ах, дайте мне поуправлять «роллсом»! — Сейчас. Он поднял ее, как будто она была статуэткой из тончайшего фарфора. Филиппа надавила педаль, и автомобиль врезался в каменную стену; при этом он немного пострадал — вогнулось одно крыло. — Чудно! — воскликнула Филиппа. — Но только почему он едет назад? Он крепко обнял ее одной рукой… сандаловое дерево и жасмин… и звезды. — Рада, что я приехал? — Конечно. А сейчас я правильно нажимаю? — Они выехали на большую, прямую дорогу. — Впереди огни, Джервэз, там, за углом! Вон осветились телеграфные провода. Как изумительно… Как будто над нашими головами вьется узкая серебряная дорога. Но я ничего не вижу перед собой. Скорее, что делать? Берите руль… Джервэз свернул в сторону. До них донеслись недовольные восклицания пассажиров промчавшегося автомобиля. Филиппа засмеялась. Она находила, что ощущение быстрого приближения большого автомобиля было чудно; она с трудом переводила дыхание и успокоилась только тогда, когда мотор стал работать медленнее и они делали около семидесяти километров в час. Показались другие автомобильные огни, бесконечно яркие, ослепляющие новичка. На этот раз Джервэзу не удалось так же успешно предупредить катастрофу. Филиппа в панике круто повернула руль и затормозила. Многострадальный автомобиль остановился в траве, рядом с дорогой. — Прекрасно! — засмеялся Джервэз, крепко обнял Филиппу и поцеловал. Она ответила на его поцелуй девственно холодными юными губами, беззаботно прижимая их к его лицу, к его подбородку. — А все-таки ты рада, что я приехал? Только искренне, — пробормотал Джервэз. Филиппа лежала в его объятиях, припав головой к нему на плечо. — Видишь ли, твой приезд среди ночи, такой неожиданный, скорее напоминает появление принца в волшебной сказке! Ведь они всегда появляются, как известно, в самый нужный момент. Мы все были такие скучные, мама и папа почти что уже заснули, Фелисити телефонировала кому-то, чтобы поехать танцевать, Сэм сидел надутый и молчаливый. В общем, как видишь, все достаточно нудно. И вдруг среди молчания раздается сирена, и это оказываешься ты… — «Дорогой»? — подсказал ей Джервэз, и Филиппа, смеясь, повторила: — «Дорогой Джервэз», — умышленно послушным тоном. Где-то далеко в серебристой мгле ночи пробили башенные часы на церкви. — Двенадцать! — сказала Филиппа. — Поедем домой и будем готовить блинчики и чай. Это будет так весело! — А разве ты умеешь готовить? Она всплеснула руками, как будто слишком оскорбленная, чтобы говорить. — Умею ли я готовить? Дорогой мой, что касается приготовления блинчиков, то я — последнее слово современной техники поварского искусства. От одного только прикосновения моих пальцев ваши самые обыкновенные сосиски становятся каким-то лирическим произведением, приобретают особый золотисто-коричневый тон, делаются нежными и сочными. Но это еще не все. Я должна сказать — ни капли не преувеличивая, не хвастаясь и не желая превозносить свои достоинства, — что обладаю всеми добродетелями превосходной хозяйки. Она болтала глупости, беспечно смеясь и чувствуя себя совсем просто с Джервэзом; и если бы он добросовестно проанализировал наслаждение, которое он получал от этих совместных часов с нею, он понял бы, что именно это являлось главной причиной его счастья: Филиппа так естественно и просто чувствовала себя с ним. Ему никогда не приходила в голову мысль, что отличительной чертой молодой любви служит именно отсутствие спокойствия и простоты, если можно так сказать — отсутствие «домашнего инстинкта», появляющегося только впоследствии. Сердце может покоиться на сердце, и уста могут шептать: «Мы у тихой пристани», но это будет только мимолетным настроением после безумного страстного порыва. Джервэз чувствовал себя бесконечно счастливым; ночь казалась заколдованной, и ее очарование, очарование всего мира овладело им. Когда он с Филиппой варил сосиски в старой классной, сидя подле камина с тарелкой, качавшейся у него на коленях, ему это занятие не казалось скучным, неприятным воспоминанием школьных дней, когда ему приходилось иногда это делать; наоборот, теперь ему все казалось замечательным. Он много лет уже не занимался этим делом, и теперь оно было для него новостью. Тот факт, что это было желание Филиппы, придавал всей стряпне характер веселой забавы. Было «ужасно весело», как говорила Филиппа. Он простился только в два часа и медленно поехал обратно в город. Но почему-то, закурив во время езды сигару, аромат которой соединялся с ароматом ночи, ощущая мягкую прохладу воздуха и ритм мотора, он вдруг почувствовал упадок настроения. «Реакция», — решил он, но при этом почувствовал, что это неожиданное настроение требовало объяснения. Тогда он начал спокойно анализировать свое настроение, это слабое и все же нет-нет, да и прорывавшееся сомнение в прочности своего счастья. Не было ли это последствием того факта, что действительная совершенная любовь пришла так поздно? Он чувствовал трагедию в том, что ему пришлось прожить так долго, прежде чем встретить эту любовь… признать, что только эта любовь есть подлинная любовь. Его охватило безумное, безнадежное желание, чтобы эта любовь была его первою любовью, чтобы он мог любить с полной, не спрашивающей и не анализирующей верой в самого себя и в любимую, как любит молодость, для которой любовь так же естественна, как дыхание… Ах! Начать бы сначала, вернуть прошедшие годы!.. Да, величайшей трагедией было то, что эта любовь была его последней, а не первой. Зачем его любовь к Филиппе должна была так полно овладеть им? Но ведь скоро он будет принадлежать ей, а она — ему, душой и телом… Душой? Был ли он в этом уверен? На этот невысказанный вызов он ответил решительным «да!». Ибо любовь рождает любовь. Он принуждал свое «я» согласиться с этим тривиальным афоризмом, продолжая все время ехать, теперь уже полным ходом, как будто быстрая езда могла уничтожить его сомнения… ГЛАВА V Я держу в своих руках солнечные лучи, Но я швыряю их, чтобы рассеять их, Потому что мое страдание более, чем страдание, И моя радость — менее, чем радость.      Фрэзи-Боуер Тедди проезжал по Пикадилли в автобусе и вдруг заметил рядом в автомобиле Джервэза и Филиппу; их всех задержала пробка, образовавшаяся перед Берклей-стрит, и со своего высокого сиденья Тедди мог хорошо видеть внутренность автомобиля. Он увидел смуглое, тонкое лицо Джервэза, освещенное смехом, и его руку на руке Филь. Ему даже показалось, что он слышит смех Филь. У их ног лежала масса покупок, то, что Тедди называл «нахально бросающиеся в глаза пакеты», и при виде их ему стало тяжело на сердце. Автомобиль свернул по направлению к Сент-Джемсу, а автобус — в сторону Кенсингтона. Тедди внезапно почувствовал ужасную усталость, как будто он играл в регби и был настолько глуп, что дал себе остыть. Все время перед его глазами стояла картина спокойной роскоши автомобиля Джервэза и руки Джервэза, покоившейся на руке Филиппы. Он вошел в высокий узкий дом на Виктория-Род, что-то рассеянно насвистывая, и стал перебирать письма, лежавшие на столе в вестибюле. Ничего интересного — почти все счета! Господи, как опротивела ему жизнь! Но вот большой серый конверт с крошечным серебряным гербом на обороте. Этот конверт он взял с собой в комнату. Вошла пожилая женщина, без чепца, но в огромном, ослепительной белизны фартуке, даже скрипевшем от большого количества крахмала. — Алло, Нанни! — сказал Тедди и улыбнулся. — Я по поводу обеда, — сказала Нанни. — Вашего отца не будет дома. Что вам приготовить: баранью котлетку или филе с зеленью? — Я тоже ухожу, милая! Нанни неодобрительно покачала головой: — Я никогда не видела, чтобы такой мальчик, как вы, вечно уходил из дому. Тедди, закончив читать свое серое с серебром письмо, протянул Нанни руку: — Не сердитесь, милая! Помогите мне лучше переодеться и достаньте чистый воротничок и вообще все, что нужно. Нанни захлопотала. Больше всего в жизни она любила чувствовать, что в ее помощи нуждаются либо ее «мальчики», как она называла Тедди и его брата, либо их отец. С тех пор как полковник Мастерс стал заниматься гольфом с таким же рвением, как верующие стремятся спасти свою душу, а Майльс, старший сын, отправился в Кению со слабой надеждой разбогатеть, жизнь легла тяжким бременем на руки Нанни, нянчившую трех мужчин с того самого момента, как умерла «мисс Каролина». Нанни была камеристкой у матери Тедди в дни, когда та еще была несчастной «богатой наследницей», а потом стала нянчить ее младенцев, когда она превратилась в безумно счастливую обыкновенную женщину, хотя и лишенную наследства. Теперь она суетилась в Теддиной комнате, пока он плескался в ванной, то и дело обращаясь к старушке с какой-нибудь шуткой. Вдруг при уборке столика, который она уже раз в этот день основательно убирала, ей бросился в глаза серый конверт. Она уверила себя, что он попал открытым в ее руки и что поэтому она, старая няня Тедди, имеет право его прочесть. Нанни легко разобрала размашистый почерк, которым было написано письмо. «Мой милый, вы должны оставить все ваши дела и прийти сегодня вечером, в половине девятого, в Берклей. Д. куда-то вызван. Это значит, что нам будет легко ускользнуть. Мой милый, мой дорогой мальчик, почему вы не исполнили вашего обещания и не написали? Разве вы забыли так скоро? Я жду вас. Леонора». — Гм, эту я не знаю, — задумчиво пробормотала Нанни, кладя письмо совершенно так, как оно лежало. — Ну и бегают же они за ним! Ее взгляд остановился на фотографии Филиппы. Здесь были три ее фотографии в различных позах. Это были единственные портреты в комнате. Нанни вздохнула. Она все знала по поводу Филиппы. Недаром за последние полгода она почти ни о чем другом не слышала. Но Леонора? «И кроме того, кто этот Д.? — забеспокоилась Нанни, практический ум которой не мог не понять всю важность этого момента. — Муж? Хорошенькое дело, нечего сказать. Теперь ее ягненка замешают еще, что доброго, безвинно в какой-нибудь грязный скандал». Подавая Тедди носки, она спросила его: — Куда вы идете, родной? — В Берклей, — ответил Тедди, — Некая миссис Ланчестер устраивает вечер. — Только не приходите так поздно, — заметила Нанни. — Эти носки чуточку поредели как раз на пятке, лучше возьмите вот эту пару… Не так поздно, как в последний раз, хорошо? Это вам вредно. У вас уже и так заострилось лицо. Тедди рассмеялся. — Смейтесь, смейтесь! Но только вспомните, как вы простудились в прошлом году, и как раз в это же время. Что ж, там будет весело, мистер Тедди? — О, они всегда очень шикарно все устраивают, эти Ланчестеры, — не задумываясь, ответил Тедди. — Он маклер, а она замечательно красива и много моложе его. Нанни кончила вставлять пуговки из одного жилета в другой. — А мисс Кардон, которая вам так нравится, тоже там будет? Она заметила, как Тедди густо покраснел; затем краска отлила от его лица, и он стал бледен. — Нет, не думаю. Кстати, в субботу была объявлена помолвка мисс Кардон с лордом Вильмотом. Я служил под его начальством во Франции, помните? — Мне кажется, эта рубашка сидит превосходно, — некстати сказала Нанни, разглаживая складки на спине Тедди. — Так вот почему вы похудели за последнее время: это вас немного расстроило… — Понятно, — ответил Тедди, — потому что, как вы могли догадаться, я сам немного увлекался ею… Но только я так чертовски беден… а у Вильмота денег куры не клюют. Очень просто! — Я, кажется, не знаю его сиятельства? — спросила Нанни, завязывая галстук Тедди, который ему потом приходилось тайком, за закрытой дверью, развязывать и несколько раз перевязывать, пока не получалась модная линия. — Это не тот ли красивый, прихрамывающий молодой человек, койка которого была рядом с вашей в тот март, когда вас послали домой и я навещала вас в этом ужасном, мрачном лазарете, где-то подле площади Сент — Джемса? — Боже мой, конечно, нет! Лорд Вильмот был моим полковником, тем самым, который ездил перед строем, когда вы приходили смотреть на парад. Такой высокий, худощавый мужчина. — Так это она за него выходит? — Да, за него, — с горечью ответил Тедди. — Но ведь он достаточно стар, чтобы быть отцом мисс Кардон. — Что ж, вместо этого он будет ее мужем, — прохрипел Тедди. — Хорошо, нечего сказать! — пробормотала Нанни. — Вы бы лучше опять начали пить ваш сироп, мой мальчик; вам, право же, необходимо укрепляющее средство. И вот еще что: может быть, вы немного раздражены и огорчены случившимся, но все-таки не надо со злости флиртовать с замужними женщинами. Нет ничего легче для молодого человека, как попасть в сети замужней женщины, и ничего труднее — как из них выбраться. — Я запомню ваши слова, дорогая, и постараюсь быть паинькой, — улыбнулся Тедди, к которому вернулось на минуту его прежнее хорошее настроение. — Я постараюсь вернуться рано и буду осторожен, чтобы со мной ничего не случилось. Я надену галоши на случай дождя и наушники, чтобы не просквозило! До свиданья, моя старушка! И если вы не можете не сердиться на меня, то, по крайней мере, скажите отцу, что я его дело уже устроил, так что ему нечего беспокоиться! Он легко сбежал с лестницы на улицу. Там его сразу покинуло его минутное веселье… Ведь ничто не изменилось: Филь помолвлена, а ему ни холодно, ни жарко, идти ли в Берклей или нет. Тем не менее он приехал рано. Его автобус быстро мчался по Кенсингтон-Род. Тедди сидел мрачный, немного сгорбившись и представляя великолепный образец современного молодого человека в состоянии полного уныния. Леонора уже ждала его. После двух коктейлей, один из которых она сама велела подать, он почувствовал себя менее мрачно и тогда только заметил, что его спутница выглядела очень красивой. Он это и сказал ей, а она улыбнулась, прямо смотря в его молодые, синие глаза. — Вы должны сидеть возле меня — ваша юность молодит меня. Он рассмеялся. Разве когда-нибудь существовали времена, когда человек в тридцать три года считался старым? — Мне кажется, — сказал он, — что красота, подобная вашей, никогда не может поблекнуть. Клеопатра и Прекрасная Елена не могли оставаться вечно девятнадцатилетними, но никто не представляет их себе вообще старыми. По крайней мере, я не могу себе представить. А вы, — прибавил он, — напоминаете мне их обеих… так вы очаровательны. Леонора с мимолетной лаской дотронулась до его колена. — Послушайте, Тедди, я хочу, чтобы вы приехали к Стентон-Слэдсам двадцатого. Дикки уезжает в Брюссель, и я буду принадлежать только себе самой. Вы поедете со мной… — Я их почти не знаю, — сказал Тедди. — Где-то я их как будто встречал. Что Сесиль Слэдс, это — брат или муж? Мы с ним не в особенно хороших отношениях. — О, не беспокойтесь, я получу для вас приглашение. — Прекрасно, — беспечно согласился Тедди. — Если вы уверены, что все будет хорошо!.. Несмотря на свои вполне современные идеи на дозволенное и недозволенное, Тедди никогда не примыкал к той многочисленной молодежи, которая, казалось, существует только с целью эксплуатации своих родных, друзей или друзей своих друзей. Он не был из таких, которые не считаются с обычными правилами вежливости, не обращают внимания на то, имеется ли у них приглашение или нет и знает ли их хозяйка, и которым чуждо чувство благодарности за какое бы то ни было гостеприимство. До сих пор Тедди ходил в гости только по личному приглашению хозяев. Нельзя сказать, чтобы он сознательно осуждал молодежь, поступавшую иначе, наоборот, он со многими был в очень дружеских отношениях, если можно считать дружбой обращение по имени и фамильярные отношения в каком-нибудь спортивном клубе, прекращающиеся, как только партнер окликнет такси или войдет в танцевальный зал. Но в редкие моменты он сознавал, что посещение дома, с хозяевами которого вы не знакомы, немного «неприлично»! Но на сей раз он не задумывался, как распределить свое время, а этот «балаган», как он мысленно назвал готовившийся вечер у Слэдсов, будет, вероятно, не лучше и не хуже всякого другого. Быть может, он почувствовал в очень, очень слабой степени губительную властность, составлявшую основную черту характера Леоноры. Но даже если он и почувствовал это, то он не стал анализировать свое чувство. У Тедди никогда не было склонности к глубоким размышлениям, а тем более к сложному анализу своих чувств. Он понимал, что Леоноре немного «ударили в голову» отношения с ним. Он также понимал, что на самом деле он ею не заинтересован, и поэтому старался по возможности избегать ее. Просто в это время его душевного разлада она помогала ему забыться, и, кроме того, он был в том состоянии, которое так образно охарактеризовал какой-то мудрец, как «состояние отверженности». Таким образом, он неизбежно попадал в сети Леоноры. Прежде всего, у Леоноры было мимолетное увлечение им. Он был молод и хорош собой — все, что она требовала от мужчины, и принадлежал к тому обществу, членом которого Леонора давно стремилась стать. Правда, Тедди был беден, но зато он безусловно принадлежал к большому свету, и этот свет был без ума от него. Вы могли прочесть ничего не значащую фамилию Тедди в списке приглашенных тех больших домов, куда носители гораздо более громких фамилий не всегда допускались, и отцы и матери других молодых людей ласково приветствовали его. Положение Тедди в свете было весьма прочно. В его породистой белокурой голове, мальчишеском очаровании и иногда трогательной слабости Леонора видела средства для достижения цели, к которой она стремилась а Тедди видел в ней только очаровательную женщину, которая была к нему «ужасно, ужасно» добра. Он нa минуту забыл Филь, танцуя с Леонорой; он проводил ее домой, и при прощании она предложила ему выпить рюмочку чего-нибудь, «только, чтобы вы крепко спали». Тедди вспомнил, что он теперь совсем не спит. Его первые бессонные ночи доставили ему ужасные страдания, почти такие же, о помолвке Филиппы. Казалось лежать с открытыми глазами и слышать, как бьет час за часом… Хорошо, он с удовольствием выпьет глоток — только, чтобы заснуть! Леонора прошла к себе, чтобы привести себя в порядок. Гостиная была старого золота и красного лака; на полу лежал серебристо-серый ковер, бесконечно толстый; огромный диван и глубокие кресла были обиты шелком более темного оттенка. Все это место говорило больше о вкусе его хозяйки, чем о других свойствах ее характера. Тедди опустился в мягкое, удобное кресло. Вошедшая Леонора села на ручку кресла и зажгла для него папиросу, вернее — закурила свою и отдала ему. Он откинул голову назад и заглянул ей в глаза. — Дорогой мальчик! — пробормотала она, гладя его волосы и щеки. Часы где-то пробили три. — Пора уходить! — пролепетал Тедди. — Дикки нет! — засмеялась она. — Все в порядке… ГЛАВА VI Надо же нам знать все, что наши страсти заставляют нас делать.      Ларошфуко В день венчания Филиппы выпал первый снег. Как это часто бывает, когда идет снег, лица казались какими-то серыми; Джервэз, нервное напряжение которого дошло до высшего предела, выглядел больным и усталым. Его брат Разерскилн, который приехал из Южной Ирландии, чтобы быть его шафером, и с которым Джервэз уже много лет был в очень официальных отношениях, решил, что он уже старик и дурак. Разерскилн разводил пони и дрессировал их специально для поло. Большего о нем ничего нельзя было сказать. Удивительно, как в одной семье могли вырасти такие совершенно различные люди, как Джервэз и его младший брат; у них был только один общий интерес — поло. Когда они встречались, это было для них спасительной темой, так как иначе им не о чем было бы говорить. Разерскилн со скучающим видом бродил по дому, внутренне благодаря Бога, что он расположен на Джермин-стрит, а не на какой-нибудь скверной улице, и думал, действительно ли Джервэз так волнуется, как это кажется. «Малый даже весь посинел», — подумал Разерскилн немного свысока. Он искренне презирал своего брата за этот брак; он ничего не имел против Филиппы, в глубине души он считал ее «славной подвижной девчонкой», но считал брак с нею, по крайней мере, со стороны Джервэза, чистейшим безумием. «Он не может долго длиться, — заключил он свою мысль. — Слава Богу, я не могу попасться на такую удочку». Он был очень высокого роста и производил впечатление необыкновенной худобы и сухости. У него были обветренные, резкие черты лица и казавшиеся сердитыми маленькие голубые глаза, слегка налитые кровью, — наследство, оставшееся ему с юных лет, когда он много путешествовал по южным морям. Его нельзя было представить себе иначе, как с сеттером, бегущим рядом с ним, и ему совершенно не подходил городской наряд; при одном взгляде на него было ясно, что этот человек создан для куртки с накладными карманами, гетр и охоты на красную дичь. Сильное стремление к покою, выражавшееся в особой осмотрительности, то самое стремление, которое заставило Джервэза бежать, как только он понял, что любит Филиппу, заставило и Разерскилна остаться вдовцом после смерти своей хорошенькой, любившей спорт молодой жены. Они чудно подходили друг другу; Бриджет была единственной женщиной в жизни Разерскилна, единственной, считавшей, что за его робостью и внешней неуклюжестью скрывается острый и капризный ум. После ее смерти он стал каким-то сухим, как физически, так и душевно. Со своим сыном Китом он обращался, скорее, как с премированной собачкой. Киту было одиннадцать лет; у него были темные волосы матери и голубые, как будто фарфоровые, глаза отца. Он был упрямый, скрытный, но вместе с тем привязчивый мальчик и скорее напоминал Джервэза. Джервэз очень любил его, когда видел его или вспоминал его. До последней войны он в глубине души всегда представлял себе Кита своим наследником и был доволен этим. У него была тогда несчастная любовь к Камилле; кроме того, до войны он часто жил в своем имении; занятый делами по его управлению, удовольствиями и своими светскими обязанностями, он всегда думал о своем будущем браке как о приятной необходимости, с которой можно было не спешить. Очаровательные девушки и дамы были у него, скорее, правилом, чем исключением; жизнь текла слишком спокойно… Затем, после войны, когда в нем самом еще не затихла борьба различных мыслей, поднятых в нем войною; когда старые боги и взгляды были разбиты вдребезги; когда ему приходилось постоянно встречаться с действительностью, уродливой, напряженной, иногда прекрасной, а иногда такой мелкой и ничтожной, и после того, как, наконец, был объявлен мир, бывший для большинства ярким светочем надежды и все же не давший людям успокоения, — после всего этого он встретился с Филиппой, и его нервное напряжение перешло в бурную страсть. Он сказал Разерскилну с тонкой усмешкой: — Я думаю, ты несколько удивлен, Джим? Глаза Разерскилна не умели скрывать даже мимолетных впечатлений. Джервэз заметил легкое сомнение и жалость, промелькнувшие в них, прежде чем он ответил: — О, напротив! Ты, мне кажется, счастлив, а следовательно, все в порядке. — Видишь ли, вопрос, конечно, в разнице наших лет, — вновь возвратился Джервэз к мысли, которую никак не мог забыть. — Пустяки! В наши дни почти нет разницы между девушкой в двадцать и женщиной в сорок лет, — заметил Разерскилн, закуривая сигару. — Они одинаково выглядят, одинаково разговаривают, одинаково танцуют. Я не знаю, кто больше плещется: утята или их матери! А твоя Филиппа и ты сам — только струйка в общем водовороте. Он был немного огорчен за Джервэза; он так же твердо был уверен, что этот брак окажется неудачен, как и в том, что туман над бухтой Голуей предвещает на следующий день шторм; но у него было правило: чем меньше говорят, тем лучше все образуется. Очень хороший девиз, особенно для того, чтобы оставаться от чего-нибудь в стороне. Как-никак, это была «ноша» Джервэза, а не его, так что ж тут еще можно было сказать? От Кардона он старался держаться в стороне, как от блефующего, его чрезмерная жизнерадостность казалась ему особенно подозрительной. Она говорила о желании приобрести чье-либо расположение, а этого Разерскилн терпеть не мог. Миссис Кардон принадлежала к числу пухленьких, сентиментальных, жеманных женщин, которые никогда ему не нравились; он любил женщин, скачущих сломя голову, женщин с тонкими губами, худощавых, с блестящими приглаженными волосами и омытой дождем кожей… И Разерскилн полагал, что духи хороши только в известном смысле, или, вернее, в известном месте и в известное время — в гостиной после обеда. Что касается Филиппы, то она была в действительности так же красива, как и по описаниям, даже еще лучше. Кроме того, она хорошо ездила верхом, а это уже много значило. У нее были красивые руки, и, говоря по совести, она ему нравилась. Правда, он не перешел бы площадь Пикадилли, не обращая внимания на движение, только для того, чтобы поговорить с нею; но если бы они шли по одной стороне улицы, он с удовольствием остановился бы поболтать с нею. Что же касается Фелисити, жены этого жирнолицего дурака, то она вообще ничего не значила в его глазах. Ожидая вместе с Джервэзом в церкви, он с облегчением думал, что сможет в тот же вечер выехать к себе домой; церковь была напоена ароматом лилий, мимоз, Jasmin de gorse, Ambre antique и другими духами. Кит, воспитывавшийся в колледже, в Итоне, ерзал на передней скамье, затем соскользнул с нее и стал обходить боковые притворы церкви. Он должен был участвовать в кортеже невесты и заранее радовался этому. Его отец, наблюдая за ним, думал, что вот через несколько лет он станет взрослым и наследником всего каких-нибудь двух-трех тысяч годового дохода вместо тридцати тысяч и уже пришедшей в ветхость фермы, вернее — охотничьего домика, в Ирландии вместо Фонтелона. Ну, ничего! По мнению Разерскилна, Джервэз женился с целью иметь наследника, и это было единственно разумное во всем этом деле. Но с этими современными девушками ни в чем нельзя было быть уверенным; они способны на всякие хитрости, и возможно, что бедный Джервэз — даже почти наверное! — будет больше думать о красоте ее фигуры, чем о будущем. Хорошее дело, нечего сказать! Наконец она приехала с материнскими жемчугами на шее; по крайней мере, он их уже, где-то видел. Конечно, в этом не было ничего особенного и все было в порядке, но в глазах Разерскилна это все-таки бросало на нее какую-то тень. А бедный Джервэз был не храбрее мокрицы и выглядел ужасно; нельзя сказать, чтобы он был похож на счастливого жениха, он скорее напоминал факельщика. Как бы там ни было, это были его собственные похороны! Легкая улыбка появилась на лице Разерскилна, когда ему в голову пришла эта мысль, но он сейчас же заставил себя сделать серьезное лицо, как только вспомнил, где он находится. Прошел еще час или два мучений — Разерскилн ненавидел шампанское или какой-либо другой напиток в четыре часа пополудни. Наконец они уехали. Миссис Кардон, сентиментально, тихонько всхлипывая, взяла его под руку. Разерскилн надеялся, что она скоро оставит его в покое, а пока что стоически переносил свою участь. Слава Богу, скоро конец! Как только миссис Кардон удалилась, он дал знак Киту: — Идем! Они вежливо и даже сердечно попрощались со всеми и уехали. — Уф! — с облегчением фыркнул Разерскилн, выйдя на свежий воздух и с наслаждением вдыхая его. Он с неудовольствием заметил в вечерних газетах отчеты великосветских хроникеров о бракосочетании Джервэза. Да, графскими венчаниями еще интересуются. — А куда они поехали, папа? — спросил заинтересованный Кит. — Домой, — ответил Разерскилн и добавил, обнаруживая ход своих мыслей: — В дом твоего дяди, хочу я сказать. ГЛАВА VII Я мог только думать О лилиях на болоте, О белом жасмине и гардениях Среди темной и прохладной листвы, Иль об изогнутом лепестке Маленького белого месяца, Как будто сорванного ночью Из сада, в середине июня.      Кинсолъвинг Фонтелон встретил Филиппу угрюмо и пасмурно. Не было той большой массы цветов, которые так пленяли ее летом. Их место занял снег, придававший месту своеобразную красоту, но красоту скорее подавляющую, чем бодрящую. Чтобы это место было подходящим для молодости, оно должно было бы быть наполнено смехом и весельем; его величавое спокойствие смутно подавляло Филиппу. «Чувствуешь ужасную усталость в вечер после свадьбы», — думала она растерянно; она ожидала свою новую камеристку, и то, что она ее не знала, сильно смущало ее. Дома милая старая Дуся, нянчившая Филиппу еще с того времени, когда она носила платьица выше колен, приходила не только для того, чтобы одеть своих барышень, но и чтобы повидаться с ними. Филиппа привыкла обсуждать жизнь со всеми ее затруднениями и вообще все, что ей приходило на ум, со своей Дусей, в то время как последняя доставала необходимые вещи, наливала горячую воду и вообще хлопотала вокруг. Холодная же расторопность и чинность Эвелины не располагали к какому-либо разговору. Когда она вышла, Филиппа осталась одна. Она невольно стала смотреть на большой огонь в камине, горевший синим и изумрудным пламенем. Ночь, казалось, окутала своим покровом все предметы в этой большой и красивой комнате. Филиппа испытывала чувство какой-то оторванности от всего мира. Фонтелон с его террасами, с его садом, огромным парком, с его свитой превосходных слуг, с его образцовым порядком во всем немного страшил ее. Марч был маленьким, уютным и жизнерадостным; Фонтелон был полной противоположностью ему. Филиппа подошла к окну. Перед ней расстилалась бесконечная снежная пустыня; а дома сейчас все торопились в какой-нибудь магазин, а потом куда-нибудь танцевать… Джервэз постучался в дверь, но, не получив ответа, еще раз постучал и вошел в комнату. Он увидел тонкий силуэт Филиппы на фоне сапфировой ночи, сверкающей тысячами бриллиантов легких снежинок. Она повернулась к нему, когда он позвал ее, и улыбнулась слегка смущенной улыбкой. — Тебе холодно, — боязливо воскликнул он, беря ее руку в свои. — Дорогая, сядь лучше к огню. Он посадил ее в большое, мягкое кресло, стоявшее возле камина. На полу была разостлана шкура белого медведя. Он опустился возле Филиппы на поя и протянул ее ручки поближе к пламени. — Так лучше? — спросил он, притянув одну ее руку к себе и целуя ее. — Поцелуй и эту руку, чтобы согреть! — пошутила Филиппа. Джервэз опять поцеловал руку. — Теперь лучше? — Немножко. — Только немножко? Филиппа, смеясь, провела пальцем по его усам. — Ой, какие жесткие и колючие! Он схватил ее в объятия и стал целовать, теряя самообладание от ощущения близости Филиппы, ее девственно холодной кожи и девичье робких прикосновений. Прозвучал гонг, сперва робко, потом сильнее и, наконец, перешел в артистическое crescendo. — О, уже обед! — воскликнула Филиппа. — А я умираю от голода! Она весело высвободилась из его объятий и протянула ему руку. Они сбежали, держась за руки, по широкой лестнице с низкими ступенями в маленькую восьмиугольную столовую, куда им был подан обед. Джервэз очень скоро отпустил всех слуг. — Я хочу тебя иметь только для себя! — Ты говоришь все время такие милые вещи — улыбнулась ему Филиппа. — Я не только говорю, я так и чувствую, — немного чересчур пылко ответил Джервэз. После, когда им подали кофе в маленьком парадном салоне, Филиппа сказала: — Пусти, пожалуйста, граммофон. Ах, Джервэз, мне так странно, что все эти замечательные, чудные вещи принадлежат также и мне. Ведь это твои собственные слова… даже этот вот граммофон… Мне никогда и не снилось даже иметь электрический граммофон. Давай потанцуем! Она опьяняла его, как, вероятно, должно было пьянить вино, которое боги давали смертным в эпоху чудес. Он крепко прижал ее к себе. — Филиппа, ты моя? Он наклонился над ней, любуясь ее опущенными нежными веками, ее маленькой, шелковистой головкой, ее молодой подымающейся и опускающейся грудью и линией ее белой руки, покоившейся в его руке. — Сознаешь ли ты, что мы принадлежим друг другу, теперь и навсегда? Ее охватила внезапная робость; в глубине души она была испугана, но ясно сознавала одно: жизнь нужно встречать честно. Это правило стало ее тайным девизом. Она давно уже пришла к заключению: человек, взявший на себя обязательства, не должен ни спрашивать, ни раскаиваться. Она подняла на Джервэза свои большие глаза, глаза ребенка. — Ты вся очарование, — произнес он пылко, но таким тихим голосом, что он доходил до шепота. — Я не знаю, имеешь ли ты представление, как дивно ты хороша? Конечно, нет, хотя ты и сознаешь, что можешь вывести человека из равновесия… На секунду перед Филиппой мелькнуло бледное умоляющее лицо Джервэза. Выражение его глаз как-то тронуло ее; она обвила его шею руками, словно желая его от чего-то защитить. Это бледное, подергивающееся лицо и хриплый голос так не походили на холодного, исключительно выдержанного Джервэза, которого она знала до сих пор, который целовал ее, ухаживал за ней и вообще настолько не претендовал ни на что, что она даже забыла, что он имеет на это право! В этот момент все ее существо вдруг запротестовало; она захотела его увидеть опять таким, каким она его знала. Она сказала, нервно смеясь при этом, но не особенно веселым смехом: — А если у меня нет представления и если я — как это ты сказал? — ага… неуравновешенна… то ты не жалеешь, что ты на мне женился? Она смотрела на Джервэза и увидела, как его лицо вдруг странно потемнело. Он крепко прижал ее к своей груди, страстно целуя ее глаза, волосы, рот… его поцелуи обжигали и делали больно… они были так безумны, так пылки… Казалось, что тень на его лице окутывает и ее. Смутно, из этой темноты, Филиппа услышала голос Джервэза, взволнованный и ликующий: — Моя, моя!.. ГЛАВА VIII Не сад ли жизнь и освещенная стена, И в этом сказка вся? Иль будем мы искать, как прежде, как теперь, Другую дверь?      Мари Брент-Уайтсайд Как много было написано о самоанализе; в последнее время такими словами, как «скрытый комплекс» или «половое воздержание», в некоторых кругах общества перебрасываются так же легко, как «с добрым утром» или «алло!». Большой еще вопрос, указывает ли многословие на присутствие духовного содержания или на его отсутствие. Филиппа была продуктом своего века, в том смысле, что она принадлежала к тому молодому поколению, которое, казалось, решило заставить себя слушать независимо от того, было ли у них что-нибудь сказать, что стоило бы слушать; она привыкла к тому, что мужчина и женщина открыто разбирают вопрос о своем разводе, разбирают все подробно с заинтересованными друзьями; развод обычно встречался смехом и легким цинизмом. Джина Хейз, подруга Фелисити, собираясь развестись со своим мужем изменившим ей с ее лучшей подругой — инцидент, разбиравшийся весьма детально между ними тремя уже несколько недель! — рассказывала как смешной анекдот об ужасе, объявшем ее супруга при телефонном звонке, и о горячей просьбе к ней: «Дорогая, подойди ты; вдруг это противные Доррингтоны, которые вздумали привлечь меня в качестве соответчика в их бракоразводном процессе!» Филиппа тоже смеялась: она не была воспитана в атмосфере, способствующей выработке собственного суждения. Во всяком случае, оно давно вышло из моды. Но некоторая, может быть, холодность и сдерживающая пассивность характера предохранили ее от того, чтобы действительно заинтересоваться какой-нибудь из проникавших в дом современных волнующих идей. Она не была невеждой, ни в полном смысле слова наивной; она была хладнокровна, поглощена многими прелестными пустячками и во многом моложе своих лет; война оставила ее ребенком. Она была современна в своем смехе и старомодна в душе, и эта старомодность, вероятнее всего, руководила ею в ее замужестве. Джервэз отправился с ней прямо в небольшой городок на Ривьере, куда они прибыли, когда благоухала мимоза, и нарциссы были в цвету. — Я ненавижу отели, — сказал Джервэз, и Филиппа, побывав на взятой им вилле, осталась в восторге от нее. Стены ее были светло-лимонного цвета с оранжевыми маркизами; там был фонтан, несколько пальм, кусты мимозы, распространявшие в воздухе свое благоухание, веранда с обвитыми жасмином деревянными колоннами, а в конце сада — Средиземное море, невыразимо голубое и спокойное. Филиппа полюбила этот городок, его забавное, маленькое, чванливое казино со швейцарами-неграми, извилистую дорогу в Ниццу, оливковые рощи на далеких склонах гор, напоенное ароматом спокойствие вокруг… — Здесь восхитительно! Это чудесное место! — говорила она и желала купаться, желала бывать на скачках, желала ездить верхом, желала лазить повсюду. Джервэз находил миниатюрные игорные залы скучными до смерти, но Филиппа, побледневшая, с блестящими глазами, в первый раз в жизни играя в баккара, была охвачена азартом. Джервэз стоял обычно за нею, объясняя игру, лениво забавляясь, довольный, потому что она была довольна, но героически подавляя зевок за зевком. — Там, в залах, ужасно испорченный воздух, дорогая, — говорил он Филиппе за завтраком на веранде. — А ты знаешь, этот блондин, без подбородка и с моноклем, выиграл вчера шестьдесят восемь тысяч франков! — отвечала мечтательно Филиппа. — Я возьму тебя в Монте-Карло, — обещал, посмеиваясь, Джервэз. В казино они встретили уйму знакомых, и Филиппа провела вечер, играя и танцуя. — Нравится? — спросил Джервэз на обратном пути. — О, я в восторге! Обещала Фордайсам, что мы будем завтра с ними обедать, а Генри Фордайс будет учить меня шимми. Джервэз, которому вначале было интересно наблюдать Филиппу в роли хозяйки дома, почувствовал себя бесконечно усталым через неделю-другую приемов с коктейлями, внезапными пикниками или непринужденными танцами на вилле; казалось, что он видел Филиппу лишь тогда, когда она, совсем обессиленная, очаровательно улыбаясь, шла спать или когда она, свежая, как само утро, весело насвистывая, бежала с ним наперегонки в ванную. Приехали Фелисити и Сэм и почти ежедневно куда-нибудь уводили с собой Филиппу. — Как тебе нравится замужество? — спросила, лукаво улыбаясь, Фелисити, когда они однажды очутились наедине. Филиппа зарделась. Краска разлилась у нее по лицу и груди. — Я… я совершенно счастлива. Ни за какие блага мира не стала бы она говорить о Джервэзе с кем бы то ни было; замужество может быть иногда сложной штукой, но если оно и не влечет за собой чего-нибудь иного, то, во всяком случае, требует лояльности. Фелисити в первый раз показалась ей вульгарной. Мало-помалу она стала вести прежний образ жизни, так как на Ривьере было то же общество, что и дома, и так же проводило оно дни. Джервэзу все это надоело: он испытывал смутное разочарование и был отчасти рад письму кузена Блэдса Мойра, управлявшего Фонтелоном, который звал его домой. Филиппа и он остановились в Париже, поселились в «Ритц-отеле», и Джервэз в первый раз накупил своей жене «вещей». Париж был для Филиппы, как она говорила, замкнутым городом — Juan-les-Pins был тоже таким, пока она не разыскала знакомых. Париж оставил ее лицом к лицу с Джервэзом, и, хотя она вряд ли сознавала, что именно это явилось причиной ее скуки, она чувствовала безумную радость при виде утесов Дувра. Она поймала Джервэза за руку: — Разве не божественно возвращаться домой? А он печально и с грустью вспоминал о том, как он мечтал о нескольких месяцах наедине с Филиппой, когда они уезжали из Англии на второй день своего медового месяца. — Ты действительно рада? Она рассмеялась от полноты чувства. Было начало апреля, а зима была долгая; отдельные миндальные деревья блестели, словно розовые драгоценности, на фоне голубого с серебром неба, когда машина мчалась в Фонтелон, и аметистовая полоска дыма, который так любила Филиппа, вдруг вырвалась из леса. — О, деревня весной! — оживленно воскликнула молодая женщина. — Все возвращается к жизни! Взгляни — подснежники и фиалки на холме и почки на деревьях! Джервэз сказал: — Мы уже четыре месяца женаты — знаешь ты это? — Четыре? А как ты думаешь: бывает ли когда — либо больше облаков, чем в апреле? Было совершенно невозможно говорить с ней на личные темы или, если это неожиданно случалось, — удержать ее на этом. Ее мысли блуждали; те, которые она выражала, были так же мало связаны между собой, как резвые ножки молодого жеребенка. «В ней нет сосредоточенности», — подумал Джервэз, не в силах удержаться от критики. Но в Фонтелоне появилась новая Филиппа. Она была поглощена садом, домом, лошадьми и собаками. Она выглядела ребенком в своих простеньких платьях без рукавов; но в интересе, который она проявляла к своему дому, не было ничего детского. Кардоны приехали в конце недели, перед Троицей. Был один из тех поразительно жарких дней, когда солнце печет сильнее, чем в июле. Фонтелон был невыразимо прекрасен: ракитник ниспадал золотым каскадом, сирень цвела, как никогда, парк раскинулся, блестя изумрудом, и каждая маленькая почка, почти заметно для глаза, раскрывала свою нежную пасть. Радость этого золотого дня заставляла кровь быстрее обращаться в жилах Филиппы. Жизнь вошла в свою колею — все стороны жизни, которую она находила немного трудноватой; но теперь Филиппа привыкла к ней, и вот все цвело в сиянии и красоте. Мать спросила: — Дитя мое, ты действительно счастлива? — И Филиппа ответила: — Очень, дорогая! — Джервэз кажется… ну… довольно молчаливым. Ты не находишь? — осмелилась спросить мужа миссис Кардон, когда они остались одни. — Молчаливым? Что значит «молчаливым»? — отвечал воинственно Билль. — Кроме того, наша маленькая Филь… — Ну, если Филь говорит за всех, у него не может быть много шансов вставить свое слово, не так ли? — Билль, думаешь ли ты, что они счастливы? — Счастливы? О Господи, ну, разумеется, они счастливы! Ты ведь не ожидаешь от них, чтобы они пели и плясали от радости? — Нет, но когда мы были женаты всего полгода, мы не были, как они. «Джервэз», «Филиппа»… даже не «Филь»… Билль встал с кресла и направился к кушетке, миссис Кардон подвинулась, освободив ему место возле себя. — Ради Бога, перестань выдумывать всякую всячину, дорогая! — сказал он, пытаясь ее утешить. — Это ни к чему не приведет, да ничего в данном случае и нет. У Джервэза и Филь все в наилучшем порядке, и они прекрасно ладят между собою, как мне кажется. — Он ласково обнял ее рукой. — Ты всегда была склонна волноваться из-за детей, не так ли? А они никогда в этом не нуждались! У Филь все идет отлично. Джервэз дает ей полную возможность делать абсолютно все, что ей нравится, а я еще ни разу не видел молодежи, которой бы это не нравилось. Подожди немного, дорогая, и когда начнут появляться детишки, это оживит немного Джервэза, а Филь станет солиднее. — Он высвободил руку и стал искать папиросу. — Филь тебе еще ничего не сообщала? Я хочу сказать — никаких новостей? — Ах, нет! Было бы хорошо, если бы они были! — вздохнула миссис Кардон. У Билля нашелся готовый ответ и на это пессимистическое замечание: — О, я об этом не беспокоюсь. Филь сама еще дитя, и в конце концов они повенчались лишь после Рождества! Он вдруг хихикнул, а затем засмеялся. — И, честное слово, никто не назовет нашего зятя чересчур прытким! Верь мне, дорогая, наследник Вильмотов родится прилично, в должное время и благополучно во всех отношениях. Миссис Кардон схватила его за руку: — Вот в том-то и дело, Билль! Как раз то, что я думаю, понимаешь, Билль? Сама жизнь здесь чересчур благополучна, и это-то и заставляет меня беспокоиться за Филь. Билль поднялся и великолепно зевнул. — Долли, дать тебе соды с мятой или чистой? И от чего это у тебя так: от омаров или от икры? Он пошарил на ее туалетном столе и вернулся с небольшой золотой коробочкой, в которой хранились эти домашние средства. — Ну, давай открой рот и закрой глаза. Его жена мило повиновалась, и Билль, чувствуя, что он победил по всей линии, благосклонно поцеловал ее. Он уже давно крепко спал, а миссис Кардон все еще лежала с широко раскрытыми глазами. Не было ничего осязаемого, за что она могла бы ухватиться… Холодность со стороны Джервэза, небрежность со стороны Филь дали бы ей право сказать: «Вот оно… Джервэз устал — или Филь мудрит». Но Джервэз был абсолютно любезен с Филь, а Филь была очень мила с ним. Бедная миссис Кардон сомкнула, наконец, усталые вежды: не было смысла копаться во всем этом… действительно, не в чем копаться… и все же… что-то было в атмосфере этого брака… да, несомненно… что подтверждало ее опасения. «Он слишком стар, а она слишком молода! — решила она. — И это так, даже если ни один из них этого не допускает… Хотя похоже на то, что он… У него вид, который Фелисити называет, кажется, „напряженным“? Да, это так. И в этом вся суть. Иногда похоже на то, что для Джервэза это уже чересчур; так было и после обеда, когда Филь вздумала танцевать под радио и собиралась пригласить по телефону всю свою компанию… Может быть, Билль и прав, что дети необходимы для настоящего счастья нашей дорогой крошки… Как ужасно трудно выбирать для другого! Казалось, что это было такое большое счастье… А ведь непохоже на то, чтобы один из нас мог оставить ей большое состояние или дать много… Я не должна была позволить ее отцу играть на бирже… но эти рудники, казалось, имели такую блестящую будущность… Никто, вероятно, сейчас не свободен от денежных затруднений… О Боже!..» Филиппа наполнила дом гостями, давала балы, посещала благотворительные базары, устраивала спортивные развлечения и принимала беспрерывно и в городе, и в Фонтелоне. — Слышала последнюю новость? — спросила ее Фелисити. — Тедди и наша Леонора? По-моему, она дура. Дикки может быть каким угодно тюфяком, но он еще не окончательно оглох и ослеп! — Тедди и Леонора? — повторила Филиппа. — Но ведь она намного старше Тедди. Фелисити загадочно улыбнулась. — В наш век возраст не играет роли, а Нора действительно красавица. Но Майлсу это совсем не нравится. Он вошел в компанию к Сэму и уехал в Африку, где будет заведовать отделением в Кении. — Вероятно, большая часть этого неправда? — переспросила Филиппа. — Примерно половина половины от половины? — Не в случае с Тедди, — ответила Фелисити задумчиво. Филиппа почувствовала затаенную, но острую досаду против Леоноры, известную каждой женщине. Она вызывается тем, что человек, который когда-то любил вас, сейчас открыто любит другую, и усиливается еще потому, что он любит недостойную. Тедди приобрел новый интерес в ее глазах. Она заметила его издали в Рэнде ожидающим возле Леоноры очереди на площадку для игры. Он был прекрасным игроком в теннис. Ему удалось получить площадку в то время, как Филиппа наблюдала за ним, и они столкнулись совершенно случайно, когда она входила, а он выходил после игры. Он был в широком белом, вязаном пиджаке, так как лето было дождливое, с холодными ветрами; вокруг шеи был обмотан громадный желтый с белым шерстяной шарф, а над ним смеялось его милое лицо. Он был олицетворением ясности: глаза ясные, с живым взглядом, блестящие волосы… Его улыбка слегка поблекла, когда он отрывисто сказал: — Алло, Филь, алло! Как я рад вас видеть! — Леонора мягко и любезно добавила: — Очень рада! Она поцеловала Филиппу, а Тедди смотрел с застывшей улыбкой, вертя в руках ракетку. — Мы должны опять встречаться, — сказала Леонора. — Дорогая, вы выглядите прямо очаровательно! Она поплыла дальше, и Тедди последовал за ней все с той же улыбкой под короткими усиками. Джервэз пришел с площадки, где играли в поло. — Алло, вот ты где?! Значит, ждала? Готова? — В машине он вытянулся. — Фу, я закоченел! У нас была сегодня вялая игра. Их автомобиль застрял в длинной цепи машин, покидавших клуб; они ехали в тени, и было не очень пыльно в двигавшемся вперед ряду. Замедляя на минуту ход, возле них остановился большой «роллс», и из него выглянул человек с огромным красным лицом. — Это Дикки Ланчестер, — сказала Филь, слабо улыбаясь ему. — На него действительно противно смотреть! — Он неплохой парень, — отвечал снисходительно Джервэз. — В самом деле, он скорей приличен — много лучше, чем его жена. Она немногого стоит, если хочешь знать! Но Ланчестер иногда делает трогательные вещи. Недавно он послал целую группу больных детей на дачу; вот что он сделал! Я встретился с ним случайно — он состоит членом в некоторых благотворительных обществах, в которых и я состою. — Я не понимаю, как Леонора могла так поступить, — с жаром сказала вдруг Филиппа. — Бедный старина Ланчестер! — отозвался Джервэз. Он вошел вслед за Филиппой в ее будуар и приказал дворецкому подать туда виски и соду. Стоя перед камином, он широко зевнул: — Дорогая… Филиппа, читавшая письмо, вопросительно взглянула на него. Джервэз, широко расставив ноги и засунув руки в карманы брюк, несколько нерешительно продолжал: — Я хочу сказать, дорогая… Как ты думаешь — не могли ли бы мы сегодня все бросить и остаться вечером дома? Знаешь ли ты, что мы с незапамятных времен ни разу не обедали спокойно? Факт! Можем ли мы… возможно ли? — Но ведь сегодня идет «Федора» с Джерицей, — ответила Филиппа, широко раскрыв глаза, — а затем танцы у Холленсенов… — Джерица будет еще петь на следующей неделе, а у Холленсенов все равно нельзя будет двигаться. Давай пообедаем дома, только ты да я… Он подошел к ней и обнял ее. — Дорогая, я так хотел бы провести вечер с тобой! — Но… но… — начала Филиппа, запинаясь. — Но ты не чувствуешь такого же пламенного желания побыть со мной? — пошутил он. — А ты знаешь, ровно год тому назад ты вошла дома в гостиную, и я тебя впервые увидел после возвращения из Африки. Помнишь? И ты сказала: «Вы?» — и потом: «Как мило!» Что же, история повторяется? Филиппа невольно улыбнулась: — Конечно, если ты действительно хочешь остаться дома!.. Но над нами будут смеяться. Похоже на то, что ты сегодня переиграл в поло. Она подняла к нему прелестные покорные глаза, которые, может быть, таили в себе намек на упрек, — послушные глаза. Джервэз глядел на нее, мягко улыбаясь, и, подумав, сказал: — В конце концов, нехорошо лишать тебя танцев и музыки. Конечно, мы пойдем! Это была лишь фантазия! Но Филиппа почувствовала, что таилось за его словами; она не была эгоистична по натуре, хотя, как многие ей подобные, была очень избалована. — Нет, нет, — сказала она, покраснев, — пожалуйста, останемся дома. Джервэз тоже покраснел — внезапно и густо. — Ты милая! — сказал он жестко, целуя ее волосы. Вечер тянулся медленно. Джервэзу захотелось остаться дома из-за внезапного желания быть ближе к Филиппе; воспоминание о встрече год тому назад необычайно взволновало его, но в то же время оно заставило его понять, каким он был год назад и каким теперь. Филиппа была его, они были женаты, и все же каким-то неуловимым образом она казалась ему более далекой, чем была в дни перед свадьбой. Он бесконечно внимательно относился ко всем ее планам; оба они были очень требовательными людьми. Филиппа приняла его любовь с искренней мягкостью; он не мог сомневаться, что он был ей дорог, и если он считался с ней, то он зато никогда не встречал в ней нежелания считаться с его настроениями. Она была его женой, очаровательно подчинялась ему, когда хотела у него чему-нибудь научиться, и делала ему честь во всех отношениях. Он очень гордился ею. Если она и была молода, то у нее все же было неподдельное, скромное чувство своего достоинства и очаровательная манера принимать гостей. Он не мог ни к чему придраться, но он не был спокоен; неясно, смутно, но он чувствовал себя выбитым из колеи. В одиннадцать, усталые, они пошли спать. В половине двенадцатого задребезжал телефон, и голос Фелисити спросил: — Что случилось? Почему вы не были в опере? — Мы решили сегодня никуда не идти, — отвечала Филиппа. Джервэз сидел на кровати; он только что вошел. Очевидно, Фелисити спрашивала, были ли они в здравом уме. Филиппа смеялась и говорила: — Нет… да… нет… в самом деле? Нет… — Она повесила трубку и повернулась: — Фелисити думает, что мы с ума сошли. Это потому, что мы сегодня нигде не были. Она вдруг стала на колени возле него и прислонилась к нему щекой. — Джервэз, нельзя ли было бы… ну, на одну минуточку… съездить… потанцевать, а потом скорее домой, баиньки? Разве никак нельзя? Его обуял вдруг совершенно беспричинный гнев, и ему захотелось крикнуть: «Поезжай, Бога ради, поезжай! Ты, кажется, лишь этим и живешь! Ну, собирайся, поезжай…» — И голос его был не особенно любезен, когда он сказал: — О Господи! Если это вопрос жизни… — Филиппа сразу отшатнулась. — Нет, нет! Конечно, это не так… Я только думала… Джервэз встал и помог и ей подняться на ноги. — Беги позвони Эвелине. Она поймала его за руку, поднялась на цыпочки, чтобы поцеловать… — О милый, если ты действительно ничего против этого не имеешь! А в автомобиле по дороге к Холленсенам она опять взяла его за руки и сказала: — Ты меня балуешь! — и быстро поцеловала его. Была теплая, душная ночь — одна из тех лондонских ночей, когда даже воздух кажется изнемогающим; утих ветер, перестал лить дождь, и вместо них спустилась томительная мягкость, которая так раздражает и волнует усталые нервы. По выезде из парка, когда они проезжали по Брук-стрит, запах пыльного асфальта, газолина и брезента собственного автомобиля вдруг окончательно измучил его. «Черт побери, как я устал», — подумал он, и в то время, как он это думал, Филиппа воскликнула: — Разве не божественна такая поездка, ночью?! Линия огней, тянущихся в пространство, как в сказке… Он просто не нашелся, что ответить; голова его устала так же, как и тело. Филиппа заговорила опять. Но чистая радость, звучавшая раньше в ее голосе, вдруг исчезла; сейчас он звучал устало и немного надтреснуто, как голос ребенка, которому отказывают в чем-то желанном и который протестует, насколько смеет. — Боюсь, что тебе тяжело сопровождать меня? — Ей ужасно хотелось попросить его вернуться домой и пустить ее одну, но она чуточку боялась это сделать. Она никогда не «командовала» Джервэзом и даже при всей своей веселой беспечности понимала, что сейчас вряд ли подходящий момент, чтобы начать. И тогда внезапно, необъяснимо при виде его серьезного профиля в ней всплыла бездна мелких, но милых воспоминаний, которые отгоняли накипавшее раздражение за то, что ей мешали сделать то, что — она это знала с самого начала — было абсурдом. В этот момент она вдруг увидела Джервэза, любящего ее так, как он обычно это делал, — абсолютно не думая о себе, преданно, причудливо, и все, что в ней было хорошего, в порыве благодарности устремилось к нему. Она прильнула к нему и вздохнула. — Я была гадкая, что вздумала ехать и потащила тебя с собой, — прошептала она, и на этот раз голос ее был полон нежности и заботливости, — гадкая-прегадкая, а ты такой милый, что уступил мне. Ну, все равно, скажи Гудсону, чтобы он повернул, и поедем обратно. Я искренне так думаю и желаю. В Джервэзе вспыхнуло прежнее волнующее счастье и вместе с ним искусственное возбуждение. — Ни за что на свете, радость моя! — И, припав устами к ее устам, добавил: — Если я не могу доставить жене моей удовольствия, то пусть мне будет стыдно, как говорят американцы. Это я все дело испортил. А теперь мы прекрасно проведем вечер! Фелисити расхохоталась, когда увидела их, и вызывающе посмотрела на Джервэза. — Ага! — воскликнула она. — Все-таки пришли! Этот материал годится для муштровки, дорогая Филь! Начни действовать, как ты намеревалась! Она томно продолжала начатый фокстрот. Джервэз и Филиппа тоже смешались с толпой танцующих, а потом Джервэз прошел в комнату, где играли в карты. Он снова чувствовал себя уставшим и бесконечно скучал. Танцы ему никогда не нравились в такой мере, как многим его друзьям; это было единственное занятие, которое он не считал спортом, и смеялся над теми, которые рассматривали танцы с этой точки зрения. Его единственным настоящим спортом было поло, но сегодняшняя игра его утомила, и он чувствовал сильнейшее желание лечь спать. Было только двенадцать часов, и он знал, что пройдет еще два часа, прежде чем можно будет надеяться, что Филиппа захочет уехать. После довольно азартной игры в покер он вернулся в большой зал. Было половина второго, и он подумал, что хорошо бы протанцевать последний танец с Филиппой и предложить ей отправиться домой. Он не мог ее сразу найти, а потом вдруг увидел ее танцующей с Тедди Мастерсом. В то время как он следил за ними глазами, произошло одно из тех злосчастных совпадений, которые иногда оставляют глубокий след в жизни людей. Почему нам иногда бывает суждено увидеть единственного человека, которого любишь, вместе как раз с тем лицом, которое одно способно заставить нас потерять всякое чувство самообладания и причинить себе, таким образом, бесконечные мучительные терзания? Это — рок! Мы иногда сворачиваем в какую-нибудь улочку, чтобы сократить себе дорогу, вовсе не думая встретить здесь любимого человека, и, как нарочно, встречаем его — или ее! — лицом к лицу и в сопровождении того, кто в состоянии вызвать в нас самую дикую ревность!.. Или, например, по той или иной, по-видимому серьезной, причине отменяется свидание; чтобы как-нибудь убить время, мы берем билет в театр — и оказываемся как раз рядом с «любимой» и «другим»!.. И уверения, что «он» или «она» будто бы звонили нам, чтобы сообщить, что причина отмены назначенного свидания отпала, тонут в горькой мути наших переживаний… И вот то совпадение, что толпа расступилась, чтобы дать Тедди и Филиппе возможность закончить действительно прекрасный танец, было последней каплей в чаше страданий Джервэза. Совершенный танец — прекрасное и даже волнующее зрелище. Тедди и Филиппа танцевали с серьезными глазами, немного мечтательно и гармонично в мельчайших движениях; молодость сплелась с молодостью, восхитительно, без напряжения. — Очаровательная пара! — сказал кто-то возле Джервэза, и «очаровательная пара» повторил, словно эхо, его ум эти ненавистные слова. С секунду он испытывал жгучую зависть к светлым блестящим волосам Тедди, к его столь очевидной, несравненной юности. Ничто не могло с ней сравниться; это была единственная вещь, которую ни власть, ни бесконечное богатство — ничто не могло вам вернуть, раз вы ее потеряли. Джервэз продолжал наблюдать; музыка продолжала играть, а Филиппа и Тедди танцевали, перебрасываясь словами, улыбкой. Светлая голова наклонилась к золотистой головке, юные уста — врозь. Музыка кончилась. «Наконец!» — горько подумал Джервэз. Тедди и Филиппа вышли из круга, не разъединяя рук… Это длилось одно мгновение, но Джервэз заметил. Он направился прямо к Филиппе и вежливо сказал: — Очень эффектно! Алло, Фл… лорд Вильмот! — сейчас же поправился Тедди. — Видели, как у Филь со мной прошла «Астарта»? Хороший танец, вы не находите? У Джервэза было крайне неприятное чувство, надо было взять себя в руки. Он ни за что на свете не мог бы сейчас ответить в тон Тедди; он сделал огромное усилие и промолвил, надеясь, что говорит обычным голосом: — Я только что сказал Филиппе, что это был эффектный танец. Тедди был так же высок ростом, как и он, и его голубые глаза глядели прямо в серые глаза Джервэза; и Джервэзу показалось, будто его глаза дерзко улыбаются и что, несмотря на все его усилия, Тедди все понял. Он всем корпусом повернулся к Филиппе: — Думаю, что тебе уже хочется домой? — Теперь? Так, вдруг? — Смилуйтесь! — вмешался, смеясь, Тедди. Джервэз почувствовал, что задыхается; он потрогал галстук, поправил воротничок и сказал немного глухо: — Тогда давай танцевать, хорошо? По крайней мере, танцуя, он держал ее в своих объятиях. Самый механизм движения его успокоил; вдыхая аромат ее волос, ощущая гибкость и упругость ее тела, он старался избавиться от той волны ревности, которая грозила его захлестнуть. Филиппа только что танцевала с человеком много моложе его; он наблюдал за ними, и это породило в нем почти невменяемое чувство горечи, ревности и подозрения. Он слышал собственные слова: — Тебе, верно, скучно так, после твоего последнего тура? Филиппа, смеясь, сжала слегка его руку: — Ну, Тедди почти профессионал! А я нет. — Все же тебе нравится с ним танцевать… Это было… вы оба выглядели очень эффектно, как я сказал. У Филиппы промелькнуло было в голове, что он, как она про себя думала, «взбешен» тем, что она танцевала с Тедди, но она прогнала эту мысль как нелепую. Для чего же люди идут на танцы, если не для того, чтобы танцевать? Ее молчание усилило подозрительность Джервэза… Она боится выдать себя… ага… Не так ли? Филиппа, взглянув на него, решила, что он выглядит очень усталым и что вообще уже довольно поздно. — Пойдем домой, милый! — сказала она. У дверей их окликнул Тедди: — Неужели уходите? Вот сони! — Филиппа рассмеялась. Настроение Тедди, полное бессильной горечи, толкнуло его на дальнейшее. — Не давайте себя утащить, Филь, — продолжал он, все еще смеясь, но глядя на Джервэза. — Уговорите лорда Вильмота вас оставить. Мы все вас проводим домой. Кто-то в это время старался протолкнуться в их сторону; Джервэз продвинул Филиппу вперед, и она, обернувшись, весело кинула назад: «Доброй ночи!» За дверьми, по крайней мере, было немного больше воздуха, а дома даже прохладно; открытые окна, электрические вентиляторы, полумрак, легкое движение воздуха, тишина и покой… Джервэз зашел к Филиппе пожелать спокойной ночи. Она уже спала, укрытая одной простыней. Она лежала в позе абсолютного покоя; небольшая кучка смятого шифона на полу указывала на то, что она прямо из платья проскользнула в кровать. Она выглядела ребенком; казалось почти невероятным, что она была его женой. Он прикрыл ее поверх простыни тонкой шелковой шалью и на цыпочках вышел из комнаты. ГЛАВА IX Это весна, которая не расцветет, Но мы довольно жили, чтобы знать, Что то, чем мы не обладали, — остается, А то, что было нашим, то уйдет.      Сарра Тисдэлъ На поляне, напоенной солнцем, пахнущей вереском, тишину которой нарушали лишь шум крыльев взлетающей птицы да жужжание пчел, Филиппа поведала Джёрвэзу о том, что подарит ему сына. — Так как это должен быть мальчик, мы его назовем Робин-Джервэз, у него будут золотые волосики, и он будет толстячком, золотой локон у него будет завиваться кольцами, как раз на макушке! Теперь скажи, милый, что ты рад! — Рад! — повторил Джервэз, чувствуя, как безумно забилось его сердце; он ликовал, и от острой нежности болела душа… Его сын и ее, Филиппы… а ведь сама она выглядела иногда совсем ребенком. Он ответил нетвердым голосом, положив руку ей на плечо: — И нам теперь нужно будет очень следить за тобой… — С какой стати? Ведь у Фелисити были Дэвид и Бэби совершенно, ну, совершенно просто! Почти совсем без каких-либо особенных хлопот. Джервэза мало интересовало, что переживала в свое время Фелисити; ведь она была из другого материала, чем его жена, более твердой породы, во всяком случае. С тех пор Робин-Джервэз неотступно следовал за ним: он сажал его на его первого пони, учил обращаться с его первым ружьем… Сын… сын… в Фонтелоне… Он поделился новостью с Биллем, и тот радостно воскликнул: — Великолепно, клянусь Богом! Я так и думал, что уже пора быть новостям! Долли будет на седьмом небе! И все так же радовались некоторое время, а потом перестали об этом думать. Даже Филиппа. У нее было превосходное здоровье, она была в восторге и чувствовала себя прекрасно. Она велела приготовить детскую комнату, кое-что накупила, а потом как будто потеряла всякий интерес; по крайней мере, так казалось Джёрвэзу. Когда он услышал, что она как-то каталась верхом, с ним чуть не случился удар. Филиппа смеялась и говорила: — Фу, как глупо с твоей стороны так огорчаться! Но раз это тебя так волнует, я больше не буду. Джервэз боялся, что рождественские праздники ее чересчур утомят. — Но мы должны пригласить знакомых! — плакала Филиппа. — Милый, остаться одним на Рождество! Ведь так никто никогда не делает! Гостей и елку, и немного веселья! Конечно, она настояла на своем, и Фонтелон был полон гостей. К тому же на Рождество выпал снег, что ужасно обрадовало Филиппу, так как ни одна из ее собак еще не видела снега. Она сама вывела их всех: и эльзасского щенка, и Джона — легавую собаку, и Джемса, и Ричарда Львиное Сердце, который ворчал, когда упал в снег. Собаки отнеслись к снегу недоверчиво и были очень недовольны. Филиппа их подбадривала и смеялась. — Ты простудишься, — предупреждал ее Джервэз. Филиппа выпрямилась, Ричард обхватил ее лапами, и она сказала: — Дорогой, ты сейчас будешь как Харли-стрит, если ты не перестанешь! «Провинциал на Харли-стрит» — так назвал бы эту сцену тот новый писатель, который пишет про женщин и собак! Джервэз засмеялся. — Все та же, — начал он, вынимая портсигар и следуя за ней. — Все та же? — вспыхнула Филиппа. — Ты, верно, хотел сказать, что я выглядела очень мило, — не так ли? — как сказал бы мужчина мужчине, и поэтому говори всю правду. Они сидели в будуаре Филиппы; на дворе сгущались жемчужные сумерки, какие обычно бывают, когда выпадает снег; в комнате вспыхивали и сияли языки пламени. Филиппа лежала в большом кресле, подвернув одну ногу под себя, она вся сияла и была очаровательна в шерстяном: мальчишеский свитер с высоким закрученным воротником, короткая юбка, толстые полосатые чулки и ботинки на шнурках; ее муфта и шапочка лежали на стуле; щенок спал в своей корзинке. Филиппа заказала специально для Джервэза чай, и серебро прибора поблескивало при ярких вспышках золотого огня; в воздухе носился аромат китайского чая, горящих дров, мороза и первых, очень слабо пахнущих нарциссов. Джервэз вытянулся, огляделся и почувствовал себя бесконечно счастливым — счастьем, которое далеко превосходило все его мечты до женитьбы. Здесь, в этом доме, который он делил с Филиппой, было настоящее счастье; здесь должна была осуществиться его самая заветная, самая пламенная мечта… И осуществлением ее он был обязан Филиппе! Он чувствовал, как в душе его подымалось чувство невыразимой благодарности в то время, как он слушал ее смех, глядел, как она дразнит щенка, который перевертывался на спинку и, умильно поглядывая, выпрашивал кусочек намазанного маслом гренка, а затем, бесконечно довольный, полз на свою подстилку. — Разве он не очарователен? — лениво спросила Филиппа. — Я обожаю его забавную беспомощность. Она глядела вверх, откинув голову на большую красную с розовым подушку. — Не забавно ли, как мы все воспринимаем? — продолжала она. — Мне когда-то казалось, что ужасно неприятно иметь ребенка… что будешь страдать от того, что подурнела, и что время должно тянуться так ужасно-ужасно медленно… словом, что иметь ребенка — это самая жестокая вещь в замужестве! А потом, когда я почувствовала, что у меня будет ребенок, ни одна из этих мыслей, о которых я сейчас говорила, мне и в голову не пришла. Все, о чем я думаю, это — о том времени, когда Робин будет уже здесь… Какой он будет забавный и милый, и как он будет расти! Еще пять месяцев, даже меньше… Он родится ранним летом и будет все это так любить. Лучшая пора, чтобы их иметь, как Гриффитс говорит про эльзасских щенков: «Выращивайте их на траве». Мы вырастим Робина на террасе, среди цветов… и он будет любить природу и весь пропитается ее весенними ароматами! Она улыбнулась ему из-под длинных ресниц. — Ты, верно, считаешь меня ужасно глупой, дорогой, если меня занимают такого рода мысли? Мне кажется, что я действительно должна бы иметь более глубокие мысли, вроде тех, какие обычно высказывают в книгах героини — во фразах, испещренных словами «священное», «прекрасное» и т. д. Но я чувствую, что Робин будет совсем, как я, счастливый и — заурядный… Вошел слуга, чтобы принять чайный прибор, и в открытую дверь донеслись звуки музыки и смеха. Филиппа встала. — Я должна идти танцевать. Не могу устоять перед звуками «Испании». Она легко сбежала по широкой лестнице, и смотревшему ей вслед Джервэзу стали ясны две вещи: что он безумно боится, чтобы она не поскользнулась, и что он так же безумно боится окончательно помешаться на вопросе о всякого рода опасностях, угрожающих Филиппе. Все же, когда несчастье действительно случилось, его при этом не было. В Фонтелон собралась компания из соседних имений играть в хоккей на льду, но в последний момент одна из играющих выбыла. — Я сыграю за нее, — заявила Филиппа. Фелисити посмотрела на нее, хотела что-то возразить, но потом воздержалась. Не может же женщина отказаться от всех развлечений лишь потому, что ждет ребенка! Если бы все так поступали, было бы очень скучно жить!.. А затем, отбивать удары совсем не так уж трудно, да и не надо много бегать… До конца своей жизни Филиппа помнила этот день! Игра велась почти все время у гола другой команды, а она как-то особенно воспринимала очарование окружающей природы. Снег все еще висел на соснах, окружавших озеро с восточной стороны; на западе высоко над террасами поднимался дом, сурово прекрасный, рельефно вырисовывавшийся темной массой на фоне яблочно-розового зимнего заката, и а то время, как бледное солнце все еще посылало свои лучи, на другой стороне неба засеребрился серп молодого месяца… Филиппа почувствовала великую любовь к этому месту, которое было ее домом. Почему-то никогда раньше она не думала о Фонтелоне как о чем-то ей принадлежащем, а сейчас как будто образовалось новое кольцо, сковывавшее их вместе… Кто-то крикнул, «враги» шли на нее, она видела мяч, неловко повернулась к нему, зацепила своей клюшкой за чью-то чужую, закружилась… а когда клюшки расцепились, потеряла равновесие. Она старалась удержаться, но не могла; ее конек задел за конек другого игрока, тот повернулся и всей тяжестью упал на нее. Фелисити в отчаянии склонилась над нею: Сэмми и один из игроков подняли ее и внесли в дом, Фелисити поднесла руку ко рту и крепко закусила меховую перчатку. — Это его убьет! — бормотала она, глотая заливавшие глаза слезы. — О бедный бэби… бедная маленькая Филь… о, проклятье… проклятье… Позже она украдкой проскользнула в комнату Филиппы. Филиппа лежала в постели, а доктор и сиделка склонились над нею; она уже пришла в сознание. Филиппа улыбнулась Фелисити и прерывающимся голосом сказала: — Вот не повезло!.. Сиделка высказалась очень определенно: все обстояло так скверно, как только можно было себе представить. Леди Вильмот пролежит в кровати еще много недель. И зачем это ей нужно было участвовать в такой опасной игре?.. Фелисити вышла, ненавидя всех сиделок в мире за их самодовольную деловитость, за их ужасающую правоту во всем. Все гостившие в доме были угнетены; каждый смутно чувствовал себя виновным, бесконечно огорченным. Все понимали, что было бы тактичнее всего исчезнуть прежде, чем вернется домой Джервэз, уехавший на этот день в город. Сэмми сказал Фелисити: — Мы должны остаться. Нечего и думать об отъезде. Бедняга Джервэз! — По-моему, бедняжка Филь! — ответила Фелисити, подавляя гнев. — Но мужчинам всегда кажется, что все симпатии должны быть на их стороне в подобном случае — в каждом случае, если на то пошло. Очень жаль, что в природе не происходит так, как один поэт однажды предложил: муж и жена должны рожать по очереди, и чтобы муж первый рожал. Тогда у обоих были бы одинаковые права… Дом быстро пустел. Джервэз встретил Дениса Кроули как раз у главных ворот. Машины остановились. — Алло! — весело крикнул Джервэз. Он был доволен, что возвращается, и жаждал увидеть Филиппу; вокруг все было чудесно, он снова был дома. — Алло! — смущенно ответил молодой Кроули. — Что-нибудь случилось с вашим автомобилем? — любезно спросил Джервэз. — Диксон, мой главный шофер, прекрасный механик… — Неприятность с автомобилем могла быть единственной причиной, что гость уезжает куда-то один, за полчаса до обеда… — Нет… не то, благодарю вас… но не в этом дело, — мямлил Кроули. — Дело в том… это… Филь… ей не совсем хорошо… Он увидел при свете фонарей, что лицо Джервэза как бы стянулось — это была единственная мысль, пришедшая в голову Кроули. — Вы простите меня, если я поеду, — сказал Джервэз, и большой «ролле» покатился вперед. Джервэз сидел, согнувшись и крепко стиснув кулаки; он выскочил из машины прежде, чем она остановилась, и помчался по лестнице, перескакивая сразу через несколько ступеней. Дверь в комнату Филиппы была открыта. Ей впрыснули морфий, и она как будто уснула. Доктор Коллин сидел у ее кровати; подняв голову, он увидел Джервэза и моментально встал. Когда они очутились в роскошной галерее рядом с комнатой, Джервэз спросил: — Ну, рассказывайте. Что случилось? Лицо доктора Коллина судорожно искривилось; он сам был охотником, прекрасным игроком в теннис, вообще любил все виды спорта. — Хоккей на льду! — ответил он мягко. — Безумие, конечно! Неловкое падение, и случилось худшее… Боюсь, что леди Вильмот придется порядочно страдать некоторое время. Я постараюсь по мере возможности облегчить ее боли. Правда, она очень молода… Это говорит в ее пользу. — Это говорит в ее пользу, — машинально повторил Джервэз. — Теперь, когда вы тут, я пойду, — сказал доктор Коллин. — Сейчас я больше не нужен. Через час здесь будет другая сиделка. Вы всегда можете вызвать меня по телефону — от меня к вам всего двенадцать минут. Он хотел бы быть более человечным, он сочувствовал Джервэзу, но голос того, его лицо заставили его замолчать. — Пока, спокойной ночи! — сказал он и пошел вниз. Когда он завел мотор, сел в автомобиль и поехал к своему уютному домику, к своим двум маленьким мальчикам и их очаровательной молодой матери, то произнес вслух: — Ох, уж эти пожилые мужья, которые жаждут иметь наследника!.. Почему, черт возьми, они об этом раньше не заботятся? «Хоккей на льду! — твердил про себя Джервэз. — Хоккей на льду!» К нему подошел Сэмми. — Слушайте, Джервэз, я страшно огорчен… — Джервэз повернулся к нему, и столько ярости было в его голосе, что Сэмми отшатнулся. — Почему, черт возьми, вы ее не остановили? — едва выговорил он, задыхаясь. — Ведь ваша жена имела детей… У вас должно же было где-то в голове сохраниться хоть немного здравого смысла… — Все это произошло в мгновение ока, — виновато ответил бедный Сэмми. Джервэз отвернулся и оставил его одного; он не мог стоять и наблюдать, как мысль бродит в голове у Сэмми, пока тот найдет силы и умение облечь ее в слова. А ведь ему еще надо было обдумать все происшедшее и взглянуть правде прямо в глаза раньше, чем он увидит Филиппу. Он прошел в свою комнату, а оттуда по маленькой скрытой лестнице, через потайной ход, — на верхнюю террасу замка. Воздух резал, как острием ножа, небо блестело серебром, а камни звенели при каждом его шаге. Он подошел к балюстраде, прислонился к крайнему зубцу и крепко ухватился за него, пока края его не врезались ему в руку. Хоккей на льду! Он потерял своего сына потому, что жене его захотелось играть в хоккей! Он не замечал ни холода, ни резкого ветра, свистевшего сквозь балюстраду террасы. Все, что он знал, все, что мог чувствовать, было ощущение ужасной пустоты и пламенный, не уступавший этому ощущению в силе, гнев. ГЛАВА X Нельзя отвечать за свою храбрость, не испытав никогда опасности.      Стендаль В конце второго дня Филиппа захотела видеть Джервэза. Только что закончился особенно сильный приступ болей, и ее лицо заострилось, побледнело, а глаза казались огромными; единственно не потерявшими цвет были ресницы и брови, и даже золото ее волос потускнело от страданий. Джервэз пришел и нагнулся над ней, и Филиппа сказала: — Я… я ужасно огорчена! Он не мог говорить; он чувствовал одновременно и прежнюю горечь, и что-то вроде горестной нежности… Она выглядела такой жалкой и больной. — Бедная детка, — прошептал он, держа ее руку. — Все уехали? — Да. Она закрыла глаза; болел каждый нерв, каждый мускул тела. Все еще не открывая глаз, она шептала: — Я просила их сказать мамочке, чтобы она не приезжала… пока. После, когда я совсем поправлюсь… Она открыла глаза: — А мне долго придется лежать… пока я поправлюсь? — Тебе придется очень беречь себя и… — Ты хочешь сказать, что долго? Она устало повернула голову на подушке. — Как давно это было? — Что, дорогая? — Когда все это произошло? — Ее рука вдруг сжала его руку. — О Джервэз!.. Робин… я все думаю и думаю о нем… Слезы наполнили ее глаза и медленно стекали по щекам. — Не надо плакать, дорогая! — Я так мечтала… потихоньку… в душе… я даже тебе не говорила… Ах, я хотела бы умереть… — Дорогая, не надо так… Ты должна стараться быть сильной… — Дайте мне Робина… моего мальчика… Я так устала страдать, все время так ужасно страдать… Ах, если бы я только знала… Сиделка тронула Джервэза за руку: — Я боюсь, что леди Вильмот чересчур расстраивается. Это не годится. Джервэз нагнулся и поцеловал Филиппу. Она пыталась еще что-то сказать, и он остановился в ожидании; но Филиппа сделала лишь судорожный, жалкий жест. — Лучше уходите, — угрюмо сказала сиделка. Филиппа повернула лицо к подушке, и Джервэз, переведя взгляд с сиделки на нее, увидел стекавшую по ее подбородку тоненькую струйку крови; а затем она обхватила подушку руками и, закрыв глаза и стиснув губы, беспомощно зарыдала. У Джервэза пересохло во рту; он сознавал только, что рука сиделки выталкивает его. Он подчинился немому приказу и оставил комнату; но когда закрывал дверь, он услышал душераздирающий, горестный стон. Он ждал снаружи, не в силах уйти; раздался еще стон, затем мягкий голос сиделки, легкий звук ее шагов и, наконец, голос Филиппы: — Как хорошо… как хорошо… сейчас, когда прошла боль! — Пустая, глупая молодежь! — сказал Билль Кардон, выслушав Фелисити, и его лицо покраснело от гнева. — Не знаю, как я это расскажу твоей матери — она будет ужасно удручена! — Не думаю, чтобы Филь и Джервэз приветствовали это событие, — протянула Фелисити. Она никогда особенно не любила отца; если он и относился снисходительно к своим детям, то это была снисходительность слабости. Девиз: «Все, что угодно, за спокойную жизнь, пока это не стоит денег!» — принимается во многих домах почему-то за привязанность к семье. Но Фелисити никогда не заблуждалась на этот счет, и ее еще в юные годы высказанное мнение, что «папка хорош, пока его гладят! по шерстке», если и было для нее немного ранним, то, во всяком случае, было метким. — Билль не создан быть отцом, — был один из ее последних афоризмов, — и лишь то, что мы обе уже замужем, мирит его с нашим существованием. Но зато обе, она и Филиппа, любили, по-настоящему любили мать, которая, может быть, была слаба, глупа, иногда немного надоедлива, но зато была нежна, сочувствовала малейшему их горю и, когда бы они ни приезжали, принимала их с распростертыми объятиями. — Я пойду наверх к мамми, — сказала Фелисити и вышла раньше, чем Билль успел придумать причину, почему бы ей этого не сделать. Миссис Кардон редко бывала совершенно одета до завтрака; она вставала в девять, а затем приводила себя в порядок понемногу. Она любила возиться в своей большой спальне, которая сообщалась с ее будуаром, отвечать на телефонные звонки, обсуждать все нужное с кухаркой, выбрать по объявлениям шляпу, в промежутках «делать» свое лицо. В половине двенадцатого она слегка закусывала, обычно с Биллем (если только он не катался верхом), бисквитами и стаканом вина, которое он специально выбирал для нее, а затем принималась завивать волосы, так как ни одна завивка у нее не держалась долго. Но к завтраку она обычно появлялась хорошенькая, розовая, напудренная, надушенная, в каком-нибудь прелестном платье, как нарядная куколка. Фелисити нагрянула к ней в половине двенадцатого, после того, как она подкрепилась, но прежде, чем началось причесывание. — Это ты, дорогая? Как мило! — радостно сказала миссис Кардон, думая, когда Фелисити ее целовала, о фиалках и маленьких детях. — Я приехала… мы приехали в четверг, вечером, — сказала Фелисити, закуривая папиросу. — А как поживает малютка Филь и дорогой Джервэз? Знаешь, Фелисити, мне иногда кажется просто неприличным называть его по имени. Не могу объяснить почему, но это так. Фелисити беспокойно заерзала на стуле и рассеянно промолвила: — О, у него все в порядке… но я, — она взглянула на мать, — я как раз ужасно огорчена за него. — Огорчена, дорогая? Как странно! — Ты не так ответила, — сказала Фелисити, и на ее лице промелькнул призрак улыбки. — Ты должна была спросить: «Почему?» — Хорошо. Почему? Фелисити подошла к матери и опустилась на колени возле нее. — Мамми, очень скверные новости… Бедняжка Филь… мы все играли в хоккей на льду, ты знаешь?., и она упала. Конечно, мы были невероятные безумцы, что вообще позволили Филь даже ходить по льду… Но мне кажется, что никто из нас не думал… И… и… теперь все пропало… Филь… Миссис Кардон встала. — Сейчас же, я должна сейчас же туда ехать, дорогая! Да, я должна. Я нужна Филь… Она очень страдает, очень? Кто ее лечит? Я должна взять с собой доктора Бентли, он знает ее… с самого рождения. О, моя дорогая, бедная… — Джервэз просил, чтобы пока никто не приезжал, — перебила ее Фелисити, — он об этом говорил Сэмми… — Джервэз? — с силой воскликнула миссис Кардон. — Что представляет собой Джервэз в такое время? Само собою, я еду! Билль проводил ее туда, одолжив у Фелисити для этого автомобиль, а также захватив с собой шофера, как он объяснил, чтобы быть свободным в дороге и заботиться о матери. В пути было очень холодно; опять морозило, и ветер колол ледяными иглами. Миссис Кардон, забыв обо всем, в заботе о Филиппе, потребовала, когда пошел снег, опустить окно, чтобы легче указывать шоферу дорогу. Она поспешила в комнату Филиппы, даже не повидавшись с Джервэзом, и крикнула при входе: — Вот и мамми, моя дорогая! Филиппа прильнула к ней, положив ей голову на грудь и облегчив себя, наконец, всю: свое горе, боль, усталость и слабость. А миссис Кардон, сидя кое-как на краю кровати, обхватила свою дочь руками и, тихонько укачивая ее, шептала: — Ну, ну, успокойся, моя родная. Все наладится… Главное, чтобы ты не волновалась и выздоравливала… Теперь, когда твоя мать с тобою, все будет хорошо. Филиппа съела из рук матери кусок хлеба и выпила глоток молока, все еще прильнув к ней, и даже разок улыбнулась. Когда миссис Кардон ушла, наконец, к себе, она чувствовала себя очень утомленной и вообще как-то странно. Билль лежал, вытянувшись на софе, которую он близко придвинул к огню, и крепко спал. Она вошла на цыпочках, чтобы не разбудить его, но он внезапно проснулся и ворча повернулся на другой бок; потом увидел ее и сел. — Вот и ты, наконец! Я был с Джервэзом. Клянусь Богом, Долли, этот парень принял меня прямо-таки холодно! Как будто мы тащились по этой ужасной дороге, чтобы видеть наше дитя только развлечения ради! — Он просто волнуется, дорогой, — успокаивающе сказала миссис Кардон. — Вспомни, сколько он пережил! — А мы разве нет? — обиженно спросил Билль. — В конце концов, как бы это ни казалось незначительным, но ведь тем, что у него Филь, он обязан нам! Мне кажется, мы с ней были знакомы немного раньше, чем он. Он с размаха спустил ноги на пол. — Так что я пошел сюда и немного отдохнул. — Очень разумно, мой дорогой, — отозвалась миссис Кардон. — Скажи, не правда ли, здесь холодно? — Холодно? — переспросил Билль. — Я чуть не спекся. Вот гляди… Он встал, подошел к ней, шлепая туфлями, и взял ее за руку. — Но ты же простудилась, клянусь Богом! Бедная маленькая женщина! Нет, нет! Ни слова! Ты будешь делать все, что я скажу! Он отвел ее к дивану, закутал ее, потом позвонил и, когда вошла прислуга, сказал: — Я попросил бы немного коньяку и горячего бульона, и как можно скорее. Он сел возле миссис Кардон и начал растирать ей ноги своими теплыми мягкими руками. — Ножки у тебя, как у девочки, — говорил он любовно, а миссис Кардон смеялась и отвечала: — Ну, это предубеждение, родной! — В чувствах — пожалуй, но зрение у меня прекрасное, — галантно протестовал Билль. Когда принесли коньяк, он налил по порядочной рюмке ей и себе и чокнулся с ней. — За твое здоровье, и никогда не было и не будет тебе подобной, моя дорогая! Затем миссис Кардон уснула, а Билль оделся и потихоньку вышел обедать с Джервэзом, которого он, ложась вечером спать, называл про себя «противным, надутым глупцом». Наутро миссис Кардон решила попросить доктора Коллина послушать ее, так как «у нее, кажется, небольшой кашель». К вечеру воспаление легких было в полном разгаре, а через два дня она умерла, чувствуя себя абсолютно счастливой, держа Билля за руку. А еще утром Билль с искаженным от страха и страданий лицом сказал хриплым голосом: — Если она умрет, если Долли умрет, то это вина Филь, и, клянусь Богом, пока я жив, я говорить с ней не буду. И он сдержал свое обещание. ГЛАВА XI Когда апрель был Таким, как теперь? Нарциссы… ласточки… Открытая дверь…      Тодалъ Филиппа ничего не подозревала; она только начинала приходить в себя. Но пришлось ей все рассказать, когда у нее снова появился интерес к жизни. Это пришлось сделать Джервэзу, и она, выслушав его, молча припала к нему. Почувствовав, что она плачет, он стал на колени у ее кровати и старался утешить ее; но ничто не могло ее успокоить. — Это ее вернет в прежнее состояние, — сердито ворчал доктор Коллин и снова начал прилагать все усилия, чтобы восстановить силы Филиппы. Наступил конец апреля, прежде чем она смогла встать, а затем пришли две недели солнца и теплых дождей. Из своего окна Филиппа могла видеть линию миндальных деревьев в цвету, блестевших на фоне голубого неба, а трава за террасой, окружавшей восточный флигель, густо пестрела золотом и слоновой костью нарциссов и переливалась пурпурными, багряными и оранжевыми красками крокусов и асфадиллов. Филиппа, чувствовавшая себя все еще слабой, направилась в конец террасы и стала глядеть в глубь парка… Вдали небольшие клубы дымы, похожие на клочья ваты, указывали… поезда, идущие куда-то, везущие людей на новые места, к новым приключениям… ведь была весна, и Филиппа почувствовала знакомое всем нам оживление крови и духа; казалось, вливались в ее вены жизнь, и желание, и тоска… За нею появился Джервэз; она обернулась, увидела его и протянула ему руки: — О дорогой! Давай уедем куда-нибудь… забудем эти полгода… все горе… Ты согласен? Да? Стоя так, она выглядела ребенком, но вместе с тем украшали ее очарование и свежесть юности. Впервые со времени болезни отсутствовало на ее лице то болезненно-утонченное выражение, которое приносит глубокое страдание. Сердце Джервэза также забилось быстрей, и он тотчас же ответил: — Дорогая моя, конечно, мы поедем, когда ты хочешь и куда ты хочешь. Филиппа прильнула к нему; его рука ее поддерживала. Они, наконец, решили совершить вдвоем, без шофера, большую поездку на автомобиле, послать человека вперед поездом, а самим проехать по великолепным дорогам покрывшейся фиалками и подснежниками страны. Определенного плана поездки Филиппа не составила. — Я думаю, что лучше всего начать с Суссекса, который мы так обожаем, а там дальше идет Кей-Смит и полоса бесконечных серо-зеленых полей с их бело-черными изгородями… Да, да, мы начнем с Суссекса. Они проехали в курорт Рай среди живых изгородей цветущего белого терновника, по чудной ровной дороге; налево расстилалось море, направо — Рай с его горевшими на фоне золотистого заката башнями. Из Рая они помчались в Мидхерст, где провели все время после обеда над Хиндхедом, обвеваемые мягким прохладным ветром, доносившимся к ним сквозь цветущий вереск, и, наконец, остановились в Порлок-Уэйре, потому что Филиппа заявила, что никогда еще и нигде не видала столько розовой герани, да к тому же розовой герани, обдаваемой брызгами волн! Они остановились в Порлок-Уэйре, в гостинице «Якорь», хозяйка которой любила цветы и где была старинная дубовая столовая, сиявшая и блестевшая дроком, ранними розами, жимолостью и очаровательными колокольчиками. Там были еще два щенка, которых готовили для охоты, два огромных шелковистых щенка с нелепыми сморщенными мордочками и пушистыми, словно комья гагачьего пуха, лапами. Филиппа обычно сидела на короткой, выжженной солнцем траве, прислушиваясь к шуму волн, и вдыхала аромат повсюду растущих роз; Джервэз в это время бродил по окрестностям и возвращался усталый и страшно голодный. Потом он отвозил Филиппу во все те места, где бывал сам, прямо через степь по малоезженым дорогам, которые подымались почти как лестницы — так они были круты. В степи, где воздух был как прохладное, пряное вино, Филиппа, хорошо закутанная, обычно отдыхала, вдыхая в себя мир и тишину, и чувствовала, как она с каждым днем поправлялась. И внезапно стало ясно, что она поправилась. К тому же кто-то написал Филиппе и сообщил все лондонские новости. Смеясь, она протянула письмо Джервэзу. — Я думаю, хорошо было бы опять увидеть Лондон и зажить нашей обычной жизнью. И, честное слово, у меня нет ни одной тряпки, мой дорогой! Джервэз старался выгадать еще недельку, но стеснялся прямо об этом попросить. — Да, но скоро июнь, и ты знаешь, дорогая, что тебе придется о многом позаботиться, прежде чем мы поедем в Фонтелон… Он доказывал, что лучше всего выехать в понедельник. — Какой смысл провести воскресенье в городе? Во всяком случае, тебе всегда это было неприятно! Он чувствовал, как трудно ему будет отказаться от этой спокойной счастливой жизни, милых мест, ранних часов, запаха моря и полнейшего отдыха. Но он также старался понять Филиппу. В конце концов, она себя чувствовала прекрасно, и весьма естественно, что ей захотелось веселья, необходимого ей, как воздух. Но, как бы то ни было, его настроение омрачилось, и, когда они в последний раз поехали вечером в степь, Филиппа тихонько спросила его: — Ты недоволен? У него под коротко подстриженными усами промелькнула улыбка: — Нет. Почему? Она ближе прильнула к нему. — Ах, я два раза поцеловала тебя, сама от себя, и раз сказала: «Люблю тебя!» — и хоть бы ты кивнул мне в ответ. Нет, ни разу. Джервэз громко расхохотался. — Ты самое обезоруживающее существо в мире! — сказал он. ГЛАВА XII Боль в сердце и алая роза, И мягкий южный ветерок; Мудрость придет лишь на смену красе; А скорбь кривит уста.      К. Кобленц В Лондоне тоже была розовая герань, но в этом было единственное сходство, угрюмо решил Джервэз. Он сразу потерял Филиппу: она совсем закружилась в вихре танцев, приемов, пикников, а в доме стон стоял от довольно пронзительного смеха, звона бокалов с коктейлем и несмолкаемой музыки граммофона. Он уехал на целую неделю один в Фонтелон и вернулся оттуда отдохнувший и жаждущий увидеть Филиппу. В Фонтелоне он снова нашел самого себя; он читал, ездил верхом и занимался делами имения, сознавая, как ему необходима такая работа, и какую помощь она одна могла ему оказать. Он бесконечно отдохнул душой благодаря именно этому сознанию, которое в глубине своей таило уверенность, что его старое «я», уравновешенное, честное «я», покинувшее его со времени войны, опять вернулось к нему. В долгие вечера, сидя на террасе, и следя за тем, как постепенно гас последний отблеск заката, он много думал о будущем Филиппы и своем. Он позволял себе мечтать в этом будущем о детях, о том сыне, по котором так тосковала его душа. Довольно любопытно — любопытно потому, что он во многих отношениях был так же ультрасовременен, как и сама Филиппа, — что он считал, что дети «устроят ее, устроят их совместную жизнь». В автомобиле он сидел нагруженный ящиками цветов, которые он сам велел запаковать, и сам правил. А когда он, подъезжая к дому, уже замедлял ход машины, на лестницу вышел молодой человек, легко сбежал по ступенькам и пошел по широкой улице по направлению к Гайд-парку. Он не заметил Джервэза, но тот его узнал: это был Тедди Мастере. Он остался сидеть в автомобиле, наблюдая, как Тедди удалялся, и замечая в нем каждую деталь, его походку, линию и ширину его плеч, блеск его светлых волос под сдвинутой на затылок шляпой и каждую складку его синего костюма, который был, пожалуй, не нов, но сидел превосходно. Его снова обуяло то странное, ужасное чувство, которое он испытал, глядя на танцующих Тедди и Филиппу: он чувствовал, как у него сжимается горло. С внезапной живостью он сам вытащил ящики с цветами из машины, нагромоздил их на лестнице и вышел. Кто-то где-то напевал… Филиппа, и слышно было легкое шарканье ног. Джервэз поднялся по лестнице в комнату Филиппы — пусто! Он заглянул в гостиную; она была там, спиной к нему, вся ушедшая в разучивание нового па танца, напевая мелодию ритма тем тоненьким голоском, который был так мил и так не соответствовал ее высокому росту. Она повернулась, увидела Джервэза, перестала танцевать и улыбнулась ему. — О Джервэз, почему ты не писал? Но как хорошо, что ты приехал! Мы сегодня с Тедди исполним танец на благотворительном вечере, и теперь ты это увидишь! Она подошла к нему и поцеловала его; он мог чувствовать ее свежесть сквозь тонкое белое платье — кусочек вышитой шелковой ткани с низким серебряным поясом с бирюзой. — Милый, ты не болен? Ее голос сразу привел его в себя. Он поцеловал ее волосы; они также были свежи и ароматны. — Нет, это, верно, жара и автомобиль. Ну, как дела? — Ничего, все в порядке. Но что с тобой, потому что вид у тебя неважный? Позволь, я позвоню Сандерсу, чтобы тебе подали виски с содой. Джервэзу удалось улыбнуться. Он был настолько же смущен этим потоком чувства, как и расстроен им; его в некотором роде поражал самый факт, что он мог так чувствовать — и из-за чего? Простое подозрение, и как таковое — абсолютно неосновательное, как подсказывало ему его настоящее «я». Он взял себя в руки, выпил виски с содой, попросил своего секретаря принести всю накопившуюся корреспонденцию в комнату Филиппы и обсудил с ней некоторые вопросы. Потом они пили чай, и приехали гости. Джервэз вышел из дому и собирался пройти на Мальборо, но на Пэл-Мэл его окликнул, к великому его изумлению, из такси Разерскилн; такси подъехало к самому тротуару. — Поедем в спортклуб. Выпьем там чего-нибудь, — предложил Разерскилн. Джервэз сел в машину. — Какого черта ты здесь делаешь? — спросил он. — Дела, — уклончиво отвечал Разерскилн, а потом прибавил: — Кит теперь в школе, так что мне пришлось приехать сюда на матч. Джервэз вдруг вспомнил, что на следующий день назначен матч в крикет между Итоном и Харроу. — Ну а как поживает Кит? — О, он молодец! Всегда здоров. Никогда не встречал ребенка, который был бы так изумительно здоров. В прошлом феврале он сломал себе на охоте ключицу и руку, а через две недели поправился и снова ездил верхом. Голос Разерскилна был абсолютно невыразителен, но даже он не мог скрыть звучавшей в нем гордости и любви. Такси остановилось у спортклуба. — Войдем, — снова пригласил Разерскилн. Джервэз последовал за ним, лениво думая о том, что Джим поседел, поскольку вообще это заметно на рыжеватых волосах. В комнате, в которой ему пришлось ожидать брата, разговаривало двое мужчин, один необычайно толстый, другой — обычный тип лондонского биржевика, преуспевающего, сдержанного, приятного. Человек со складками жира над воротничком прохрипел: — Так что я купил ей браслет, и влетел он мне в две тысячи… Строгих правил, или легкомысленная, или какая бы там ни была — никогда не подозревайте вашу жену! Обходится чертовски дорого! Звучный, вежливый смех, еще несколько деталей, еще выпивки — и мужчины поднялись уходить. Джервэз узнал в толстяке Ланчестера; другого он не знал. Он кивнул Ланчестеру; тот просиял и низко поклонился в ответ, хотел, видимо, заговорить и не решился. Джервэзу приходилось сталкиваться с ним по делам благотворительности, касавшимся больниц; он вспомнил, что Ланчестер был очень щедр и, что особенно говорило в его пользу, втайне исключительно щедр к детской больнице. «Всегда любил ребят», — сентиментально хрипел он. Вошел Разерскилн и заказал напитки. — Как дела? — спросил он. — Устроил ли ты дренаж на Нижних лугах? Джервэз это сделал. Они обстоятельно потолковали о разных системах орошения. — Как поживает твоя жена? — Приезжай, пообедаешь с нами и увидишь ее. Ты слышал…гм… что она была больна? Красное лицо Разерскилна выглядело деревянным. — Да. Тяжело? — Да. — Чертовски не повезло. Пауза. Потом Разерскилн, подогретый прекрасным виски, продолжал то, что он в более холодные минуты назвал бы болтовней: — Гм… есть надежда? — Не думаю. — Немного рано, собственно говоря. — Должен завтра видеть Кита, — сказал Джервэз. — Да. Великое событие. Приезжай завтра завтракать в Гардс-Тент вместе с Филь! — Благодарю. В час тридцать? — Они снова выпили. — Ну, едем к нам обедать. — Разерскилн размышлял. — С удовольствием бы, но я так редко бываю в Лондоне… а тут есть одна женщина… — О, хорошо. Загляни, когда сможешь. Они расстались у дверей клуба. Джервэз пошел домой и по дороге встретил Тедди Мастерса, во фраке и в цилиндре набекрень, мрачно и бесцельно бродившего по улице. Тедди приветствовал его: — Алло, сэр! — и машинально улыбнулся. Он не сознавал, что в этом «сэр» — дань молодости зрелому возрасту; но Джервэз уловил оттенок и страдал. Но для Тедди все условности языка казались естественными по отношению к Джервэзу. Джервэз был тем, кто нанес ему самую тяжкую рану в жизни. Тедди мог делать дела, мог стараться забыть — но не забывал. Он любил Филиппу той наивысшей, истинной любовью, которая так редко встречается и которая так длительна, пожалуй — единственная длительная любовь. Та любовь, которая создает счастливые браки и довольство жизнью, потому что она является такой же необходимостью для людей, ее ощущающих — имеющих счастье ее ощущать, — как дыхание или сон. До тех пор, пока она не ушла от него, Тедди никогда не тратил времени на размышления о том, как он любит Филиппу, никогда вообще об этом не задумывался; он всегда знал, что «сходит с ума» по Филь и она всегда была тут, всегда можно было «сходить с ума», смеяться и вместе с тем быть счастливым. Он мог бы петь вместе с тем герцогом из XIII столетия, который тоже любил лишь одну женщину в мире, но потерял ее и старался забыть свое горе: Хоть я брожу по далеким путям, Никогда не сомневайся во мне, дорогая! Моя любовь не из тех, что блуждают, — Хоть и брожу я по далеким путям… Сегодня он был на тропинке блужданий, пока не наступит час отправиться на вечер танцевать с Филиппой. Он был бледен и мрачен, когда здоровался с Джервэзом: прошли беззаботные, бесконечно веселые времена Тедди и Флика… Никто из компании молодежи не называл больше Джервэза его прозвищем по игре в поло. — Я слышал, вы танцуете сегодня с Филиппой у Рэнстинов, — сказал Джервэз, закуривая папиросу. — Да. Надеюсь, мы представим красивое зрелище. Конечно, Филь божественно танцует; я буду виноват, если мы не произведем фурор. — Я только что вернулся из Фонтелона. Что это за танец? — О, ничего особенного. Вы увидите. Они расстались, и Тедди побрел дальше, к Леоноре. Он теперь часто встречался с ней и всегда именно «брел» к ней. Он чисто по-мальчишески, забавно, обиженно считал, что нужно же «иметь кого-нибудь, с кем можно повсюду бывать», нельзя же вечно шататься одному… Кроме того, Леонора создала для него много возможностей для танцев, приемов и обедов. Она брала его светлую, тонко очерченную голову в свои душистые руки, целовала его веки и говорила: — Я обожаю вас! Тедди питал отвращение и к ней, и к себе и все же знал, что будет это продолжать… «Все парни так делают», — сказал бы Майкл Арлен. Тедди выехал из дома и переселился на Шепердс-Маркет, где Леонора отделала ему две тесные, маленькие, мрачные комнатки темным дубом и восточными тканями — эффектно и очень неподходяще к Тедди. Его товарищи по клубу и сослуживцы замечали это и открыто зубоскалили: — Эге-ге! Тедди, ты — падший ангел! Ему было все безразлично… Майлс, его брат, находившийся в Кении, написал ему, не стесняясь в выражениях, резкое письмо, а он всегда относился с уважением к «старине Майлсу». Теперь же ему было все равно. Казалось, он потерял способность реагировать; он все еще сам оплачивал свои счета и кое-как перебивался, но принимал в подарок шелковые халаты, носовые платки, диван, нескончаемое количество дорогих папирос и ящики вина. Леонора ждала его; по крайней мере, она приноровила свой спуск с лестницы из ее комнаты к тому моменту, когда он подымался по единственному короткому пролету. Она выглядела поразительно мило, и даже Тедди признавал, что она давала молодому человеку известный «cachet», и мрачно допускал, что она всегда убийственно элегантна. В этот вечер на ней было платье, похожее на золотой футляр; в ее стройности был порыв, ее черные волосы были густы, красиво причесаны и образовывали красивую линию на затылке, а изумительно синие глаза нежно улыбались Тедди. — Алло, дорогой, почему так мрачен? Слишком много танцевал? Она смеялась, говоря это. Она уже успела поссориться с Тедди из-за его танца с Филиппой. — Нет. Я думаю, на меня влияет жара. — Вам необходимы один-два-три великолепных коктейля, и тогда вы будете… Она увлекла его к себе в комнату и, оставив фразу неоконченной, протянула к нему руки. Она заключила его в душистые объятия; его обнимали, целовали, ему что-то шептали; он отвечал поцелуями, сначала вялыми, а затем, так как он любил Филиппу, — более страстными, стараясь вообразить, что Леонора была Филиппой, играя в самую старую, самую горькую, самую бесполезную игру — в желание поверить, с отчаянием в душе и притворной страстью на устах. — Любишь меня? — прошептала Леонора с закрытыми глазами. — Конечно. — Скажи это. — Он сказал. — Целуй меня еще! — Он поцеловал ее. — Ну, теперь мы должны быть благоразумны! — Она напудрилась и позвонила, чтобы подали коктейль. Тедди выпил их четыре и позже, запивая еще шампанским, в глубине души мыслил: «Хвала Господу за крепкие напитки!» Он затеял это дело с танцами, как он говорил, не зная, что его партнершей будет Филиппа. Сначала согласилась участвовать одна молодая артистка, прекрасно танцующая, потом ей пришлось отказаться из-за какого-то ангажемента, и когда об этом услышала Филиппа, то сказала: — О, позвольте мне! У них были репетиции, при публике и наедине. В первое время Тедди был очень сдержан, а Филиппа ничего не замечала, и, может быть, это-то его и задело за живое, сильнее даже, чем то, что она не ему первому сказала о Джервэзе… Он наконец с ужасающей ясностью понял, что то, что она не почувствовала в нем перемены, и ее полное незнание того, была ли вообще какая-то перемена, — являлось самым верным признаком, что никогда он не был ей дорог! Если бы она испытывала к нему хоть тысячную долю того чувства, которое он питал к ней, она не могла бы встречаться с ним так непринужденно. Он хотел отказаться от танца — понуждал себя к этому, но не смог; вместо того, корчась от душевной муки, он держал ее в своих объятиях, старался шутить с ней, старался выдержать игру… Сегодня вечером кончится все: причудливое, счастливое несчастье… случайные завтраки вместе… «Ах, Тедди, давайте прекратим и позавтракаем… Ну, конечно, что за разговор…» «Тедди, если вам нечего делать, останьтесь пообедать…» И он виделся, таким образом, с Филиппой ежедневно в продолжение того времени, что Джервэз был в отсутствии… Он проводил Леонору к Рэнстинам. Рэнстин был южноафриканский миллионер, сказочно богатый, большой коллекционер художественных вещей, большой любитель скачек, еврей, который считал себя патриархом. Благотворительный спектакль должен был состояться в зале, украшенном великолепными фризами, привезенными из Афин; это был зал, созданный для сцены, и сегодня он был битком набит. Провожая Леонору на ее место, Тедди увидел Филиппу, входившую с Джервэзом. Ее очарование было для него ударом по сердцу; он заметно дрожал, и лицо его посерело, как у человека, испытывающего адские муки. — Неужели уже начинается страх перед рампой? — поддразнил его кто-то, и он постарался улыбнуться. Он остался в так называемой «зеленой комнате», где лакеи разносили напитки и сандвичи; наконец, пришла и Филиппа, Она уже успела переодеться и была закутана в широкое крепдешиновое манто с огромным воротником из шиншиллы, к которому была прикреплена золотая роза. — Как, Тедди! Вы еще не готовы? Он проклинал свою недогадливость; как это он заранее не сообразил, что Филиппа сойдет вниз лишь совсем готовая к выходу? И вот теперь ему приходилось потратить столько драгоценных минут вдали от нее. Он бегом бросился в специально отведенную ему комнату, сорвал с себя фрак, быстро натянул шелковую тунику пыльно-серого цвета на короткую полотняную — костюм греческого пастуха, — и лишь сандалии и перевязывание их отняли у него время. С его густыми, светлыми, слегка вьющимися волосами, с грудью, обычно слишком светлой по сравнению с загаром лица, а сейчас загримированной в тон, он был готов. И поспешил скорее вниз. В большом музыкальном зале играл Крейслер, и звуки его «Caprice Viennois», то мечтательные, то полные отчаянного веселья, под которым скрывается разбитое сердце, доносились до Тедди и Филиппы, когда они в ожидании своей очереди стояли вместе, случайно совсем одни. Филиппа быстро обернулась, будучи еще с детства чувствительна к чужому взгляду, и встретилась с глазами Тедди. Если бы она когда-либо его любила, хоть одно мгновение, она бы поняла: глазами, линией рта, всем лицом он беззвучно кричал: «Люблю тебя!» Она увидела напряженность его взгляда и с тревогой спросила: — Тедди, что случилось? Вам нехорошо? Нате! — Она схватила бокал шампанского и подала ему. Принимая его из ее рук, он силился улыбнуться, чтобы успокоить ее, так как она казалась сильно встревоженной; но он уже не мог остановить этот низкий смех и продолжал смеяться смехом, полным горечи, — смеялся над собой, что жаждал слова, взгляда, а вместо этого ему предложили шампанского! — Пейте, пейте, пожалуйста! Вы, в самом деле, больны, — просила Филиппа, и он выпил, поставил стакан и снова стал тем человеческим существом, которое она обычно встречала. — Знаете, — сказала ему Филиппа, — вы прелестно выглядите в этом костюме!.. Как раз таким, каким мы представляем себе греческого пастуха тысячи лет тому назад. В комнату зашло несколько человек, и она весело обратилась к ним: — Не правда ли, Тедди выглядит чудесно? — Красавец парень, что и говорить! — добродушно согласился Сэмми и прибавил, вставляя в глаз монокль: — Клянусь моей душой, вы выглядите, как молодой бог. Я бы сказал, что все дело в ваших ногах. У большинства парней, которым приходится обнажать ноги, нет таких ног, которые годились бы для этого, поверьте мне. Но у вас ноги — высшей марки. И правда, Тедди Мастере казался обласканным солнцем юношей гор; к тому же его лицо в это мгновение носило тот мрачный оттенок страдания, который утончает лицо, делает его одухотворенным. У него была фигура настоящего римлянина — стройные бедра, стройные лодыжки и колени и та чистая линия подбородка и шеи, которая так трогает в человеке. В эту минуту вся его горечь куда-то исчезла; он стоял и слушал, что говорила Филиппа, и глядел на нее с любовью, насколько мог себе это позволить. Вскоре наступила их очередь, и ее рука лежала в одной его руке, а другой он обнимал ее стан. Сквозь окутывавший ее тонкий белый шифон он чувствовал ее ускоренное дыхание и чувствовал ускоренное биение собственного сердца, отвечавшего на него. Они танцевали, как луч солнца по волнам — так же легко, так же весело, с таким же очарованием движений. Раздались бурные аплодисменты. — Еще раз? — выдохнула Филиппа, стоя в полутьме за кулисами. — Повторим? Оркестр заиграл. Словно зачарованные, они стали танцевать под музыку Дебюсси… Джервэзу казалось, что он смотрит на них пристальным взором души, как если бы его взор вышел за пределы обычного зрения, и ему чудились в танце интимность, влечение. Он не аплодировал; его руки, холодные как лед, несмотря на жару в зале в этот вечер, были стиснуты в карманах. Он вдруг опустил глаза, боясь, как бы кто-нибудь не прочел в них выражения, которое, он знал, надо было скрыть. И все это время он ощущал жгучий стыд; он знал, что мысленно оскорбляет Филиппу, и знал, несмотря на волны ревности, грозившие захлестнуть его и делавшие его физически слабым, что он несправедлив к ней. Он резко выпрямился и, когда танец, наконец, кончился, вышел на балкон. Улица тянулась перед ним, окаймленная рядами освещенных автомобилей; темные силуэты крыш выделялись на фоне еще более темного неба; было поздно, и только отдаленный шум движения долетал до него, терпеливый топот старых, сильных лошадей, тянувших повозки на базар, или случайный резкий рожок торопившегося домой такси. «Я должен непременно взять себя в руки, — сказал он себе. — Бог знает, что со мной случилось. Филиппа не видела Мастерса целыми месяцами… была абсолютно счастлива со мной в Сомерсете… Я потерял почву… равновесие…» Голос позади него, отрывистый, но неторопливый, произнес: — Прекрасный спектакль, а? Это был Разерскилн, с сигаретой во рту, руки в карманах. — В первый раз, — продолжал он очень словоохотливо для него, — я вижу одну из этих штук… балетный пустячок, в русском духе, знаешь… Захватывающая вещь, нахожу я. Кто этот парень, пастух? — Мастерс, Тедди Мастерс, младший сын Гордона Мастерса. — Ах, вот что, сын Гордона Мастерса? Так-так. Мне казалось, что я где-то его уже видел, — приветливо добавил Разерскилн. — Эта Ланчестерша в связи с ним, не так ли? Я сидел около нее, и, когда он вышел, она была вне себя. Знаем мы этот сорт женщин. Боже, что за дурни эти юнцы! — Ты думаешь, что она им увлечена, а он нет? — вежливо продолжал разговор Джервэз. — В этом роде. Но это никогда не продолжается долго. Да с чего бы ему и продолжаться? Молодой стремится к молодому — должен был бы, по крайней мере. Да так оно и бывает в конце концов… Ах, ужин — слава Богу! Я не знаю, какова здесь сейчас еда, но когда у них был Каммарго, этот итальянский chef, то стол у них был — одна мечта! Идешь? — Сейчас. Должен сперва найти Филиппу. — Разерскилн, оглянувшись кругом, хихикнул. — Желаю успеха! И советую поторопиться! Я хочу, конечно, сказать — если ты хочешь получить поесть! Джервэз увидел Филиппу, ужинавшую с дочерью хозяйки дома, Тедди и еще целой компанией молодежи, и, когда он пробирался вперед, чей-то голос окликнул его: — А, Джервэз! Это была Камилла, как всегда прекрасная и спокойная, похлопывавшая по столу в знак приглашения. — Как очаровательна ваша Филиппа! — сказала она своим милым голосом, а затем начала говорить про музыку, кончающийся сезон, про своих детей, про собственные планы на лето и о планах Джервэза. Она отвлекла его от его мрачных мыслей, а когда потом подошла Филиппа, они все трое говорили о Сомерсете, о Шотландии, о приемах, о целом ряде забавных пустяков. — Какая она славная! — сказала Филиппа про Камиллу. — Не правда ли? Они возвращались домой на рассвете, и Джервэзу было приятно слышать энтузиазм Филиппы, но потом она прибавила, подавляя легкий зевок: — Ее старшая дочь была в Нейльи, в том же пансионе, что и я. Но она далеко не так мила, как ее мать. Ее родители приезжали вдвоем навестить ее, в мой последний семестр. Дочь Камиллы — и Филиппа, его жена!.. Да, это была ночь, которая напоминала о юности! Джервэз решительно отогнал от себя эту мысль, сознавая, что она у него переходит уже в навязчивую идею, и сказал: — Ваш танец был восхитителен. И получил еще один, почти прямой «touche»: — Нам придется его дважды повторить: у Лаусонов на следующей неделе и в «Ампире», на детском благотворительном спектакле. — Вас ждет великая слава, — предсказал Джервэз и с усилием улыбнулся. ГЛАВА XIII Самые сильные страсти нам дают иногда передышку, но тщеславие нас волнует всегда.      Ларошфуко Сэмми, веселый, элегантный, жизнерадостный и, как утверждала его жена, глупый Сэмми, вернулся из строго деловой поездки в Париж на день раньше, чем его ожидали. Он с удовольствием вступил в свой собственный, очень милый и очень уютный дом и спросил у своей превосходной горничной: — Где ваша хозяйка? Слуги не любили Фелисити и обожали Сэмми, который знал, когда они бывали простужены, никогда не бывал невежлив и на деле интересовался их братьями и возлюбленными. Елену «разрывало надвое», как она потом говорила кухарке. — Как молния промелькнуло в голове: должна я или не должна? И решила — не ради нее, а ради него: пожалею его. Так что я сказала: «Наверно, на пикнике, сэр, где-нибудь вниз по реке». Ну а теперь что? — Хорошо, а где же она? — спросила кухарка. — Да обедает с этим де Куром, — ответила Елена, — у него на квартире. — Откуда ты знаешь? Елена села на край кухонного стола и оправила свой маленький батистовый фартучек. — А вот как. У Альфа был район, который раньше был у его приятеля, — это отодвигает нас на несколько месяцев назад, видишь ли! Это на Брэтон-стрит, район-то. Ну, у приятеля моего Альфа там есть еще приятель, швейцар в одном доме, который называется Викки Мэншен. Разговаривала я как-то с приятелем Альфа и вдруг вижу — наша Фелисити выскакивает из такси и шмыг в подъезд! Как раз это было около десяти часов вечера. Сам-то был на боксе или что-то в этом роде. Приятель Альфина приятеля, швейцар, вышел поболтать, а я и спрашиваю у него: «Скажите, пожалуйста, кто эта дамочка?» И он мне выкладывает всю историю. Этот де Кур таков, каким и выглядит, — ничего хорошего. А она и сейчас там. — Но сегодня-то ты не видела, как она туда шла? — допытывалась кухарка. — Нет, но Альф видел, а согласись, еще нет десяти минут, как он был тут. — Ну, она получит свою порцию, — сказала злорадно кухарка. — Я бы ужасно не хотела, чтобы он узнал, — заявила Елена, — ужасно не хотела бы. — И я тоже, и я тоже, — согласилась кухарка, без всякого, впрочем, сочувствия. — Все-таки чертовски хорошо, что мужья и жены не знают и половины того, что знаем мы! Подслушивать не было в характере Сэмми; говоря правду, он серьезно изучал биржевую газету «Стандарт», и его внимание было далеко от всего, кроме котировок, когда голос Елены врезался в ход его мыслей. Он прекрасно слышал весь конец разговора, совершенно не сознавая, что он подслушивает. Когда кухарка внесла и свою лепту в сокровищницу мировой философии, он поднялся, вышел без шляпы на улицу, подозвал такси и дал адрес дома, о котором упоминала Елена. Он позвонил к де Куру, оттолкнул востроглазого слугу, направился прямо к закрытой двери, открыл ее и запер за собой. Фелисити и де Кур обедали, изысканно, роскошно. Увидев Сэмми, Фелисити под своими румянами побледнела как мел. Она встала, попробовала заговорить, но смогла лишь беззвучно открыть и закрыть рот. Наконец она пролепетала: — Сэмми, клянусь, что я никогда, никогда не поступала действительно дурно. Он абсолютно игнорировал ее. — Ну, вставайте и снимайте пиджак, — обратился он обычным, ровным голосом к де Куру и с этими словами скинул с себя свой. Де Кур. который не был трусом, а просто опытным сердцеедом, поднялся и сказал с легким акцентом: — Не будем глупцами. Вам, может быть, неприятно, что вы находите вашу очаровательную жену обедающей здесь наедине со мной, но это не должно выводить вас из себя. Обед не является обязательно прелюдией!.. Он может быть и самоцелью. — Скорее, я жду, — ответил Сэмми. Де Кур был раздосадован. Он никогда серьезно не увлекался Фелисити: она была, на его вкус, слишком себялюбива и слишком холодна. Иметь подбитый глаз или расшибленное лицо из-за женщины, которая ему ничего не дала, казалось ему чертовски глупым. Он это и сказал, но голос его звучал хрипло. В ответ на это Сэмми, потеряв терпение и желая положить конец пустым разговорам, нанес ему сокрушительный удар, и загорелся бой. Фелисити забилась в дальний угол. Она не кричала и не говорила; широко раскрытыми глазами она следила, как Сэмми разбил в кровь все лицо мосье Поля де Кура, вышиб две штуки из числа его превосходных зубов и, наконец, стал трясти его, словно крысу, и швырнул на пол. Тогда лишь Сэмми надел свой пиджак и вспомнил про нее. Его лицо тоже было разбито, губы слегка рассечены, и он несколько невнятно сказал: — Если ты готова? — и открыл перед ней дверь. Они ехали домой в глубоком молчании и в молчании же поднялись в свою спальню. Войдя, Сэмми запер дверь на ключ. Он умыл лицо в ванной комнате Фелисити, а затем вернулся к жене. — Я добьюсь правды, — сказал он ей. — Видишь ли, у нас двое детей. Так слушай же. Ты лгала мне или нет, когда говорила, что ничего действительно дурного не произошло? Подожди и выслушай меня еще минутку. Я добьюсь правды от этой свиньи, которую я только что отколотил; больше того — он мне скажет, не было ли у тебя чего еще с кем-нибудь: он на это способен! Скажи, честная ты жена или нет? — Да, — отвечала Фелисити, — честная. Он пристально глядел на нее, держась рукой за свой разбитый подбородок. — И, — продолжала Фелисити взволнованно, — я люблю тебя, хотя, пожалуй, эти слова в эту минуту должны звучать безумием… Но это правда. Только, видишь ли, я принадлежу к натурам, которые все время нуждаются в стимуляции… и… ах, что толку, ведь ты никогда не поверишь, что мне вовсе не хотелось, чтобы меня целовали. Это было только ради интереса… увлечь кого-нибудь… Мы все таковы… большинство из нас, во всяком случае. Сэм нагнулся к ней, поднял одним пальцем ее лицо вверх и строго взглянул ей в глаза. — Я был так чертовски влюблен в тебя, — сказал он. Он отнял руку и отошел к окну. — Но я не сделала ничего дурного, — разрыдалась Фелисити. — Нет, но ты все испакостила! Вот кто вы все, ты и тебе подобные, — пакостники. Вы пакостите жизнь, отклевывая от нее по кусочку; вы не можете оставить что-нибудь прекрасное в покое, вы стараетесь вырвать чужой кусок, чтобы попробовать, не понравится ли он вам, не интереснее ли он того, что у вас уже есть… Я считал тебя чудом… У нас есть наши детки… а ты смогла так поступить… надругалась над нашей любовью, давая возможность таким мерзавцам, как де Кур, смеяться над нею. Одно хорошо, что ему нескоро придется опять смеяться! Его собственная презрительная улыбка увяла; он сделал неопределенный жест, потом толкнул дверь и, стоя на пороге, промолвил: — Ну, что ж, нам придется пройти и сквозь это! С настойчивостью мастифа и манерами бульдога Сэмми преследовал и, как он выражался, «укрощал» те несчастные существа, которые, по его мнению, были настолько глупы, чтобы увлекаться его женой. То, что он обратил себя и Фелисити в посмешище, не трогало его ни капли; он был прекраснейший супруг, ныне абсолютно разочарованный, и ему было неважно, если это все знали. И если его методы были не совсем обычны, то, во всяком случае, они выказывали свою жизнеспособность в веке, когда снисходительный супруг начинает становиться общим правилом. Но люди смеялись, в особенности те, которые не увлекались Фелисити, и Фелисити, униженная, ожесточенная, с оскорбленным самолюбием, готова была уничтожить их. Но прежде всего она жаждала крови Сэмми. В течение этих недель он превратился для нее в нечто вроде чудовища, чудовища, которое она презирала, ненавидела и в то же время чрезвычайно боялась. — Неужели ты не можешь понять, неужели ты не знаешь, что такие вещи не делаются? — набросилась она на него однажды вечером, когда он с видимым удовольствием ей рассказал, как «комично» выглядит де Кур, весь еще в синяках и ссадинах. — Совершеннейший мандрил с лица, — хохотал Сэмми. Он не давал себя сбить ядовитой ярости Фелисити; он был совсем как гончая, которая, освободившись от цепи, чувствует, сколько прелести в жизни, когда можно пользоваться свободой. — Физиономия этой гнилушки, по-моему, служит хорошей рекламой для меня или, если тебе это больше нравится, предостережением для других! Они теперь знают, что случится, если я найду, что они льнут к тебе. А после горьких возражений Фелисити он спокойно продолжал: — Не делаются? Ты думаешь, что мы уже дошли до такого момента в нашем браке, когда, вместо того чтобы поднять немного шума, муж должен сидеть и смотреть, как другой заигрывает с его женой? Может быть, иные это и могут, но я не таков. Ни за что на свете! Моя жена, — его взгляд остановился на ней, и он очень твердо заглянул ей в глаза, — моя жена будет моей женой… или… уйдет! Он сделал небольшую паузу и добавил изменившимся голосом: — Я буду выплачивать тебе содержание, но дети будут мои, если тебе действительно так хочется свободы. У Фелисити было так же мало желания разводиться, как и у всякой средней женщины, и, как она правильно сказала, она была дура, но не неверная дура. Все же она знала, что Сэмми способен и имеет возможность обвинить ее, и ее сердце болезненно сжалось от страха. Разводка, живущая на небольшие средства, ведущая дешевый и тусклый образ жизни в каком-нибудь небольшом отеле на Ривьере… старающаяся привлечь мужчин, пусть совершенно приличных и симпатичных мужчин, чтобы иметь, с кем всюду бывать, и которые будут любить ее такой любовью, какую такого сорта женщины вызывают… И по мере того как она будет стараться, найдутся другие мужчины постарше, различные мужчины-паразиты, легкомысленные, такие же деклассированные, как и она… Сэм сидел верхом на позолоченном стуле ампир, крепко упершись своими большими, хорошо сложенными ногами в прелестный обюссоновский ковер, привезенный им в виде сюрприза только в этом году, после мельком выраженного Фелисити желания иметь такой ковер. Одной рукой он вцепился в хрупкую позолоченную спинку, а в другой держал превосходную сигару. Он был, как всегда, приличен, безупречен и очень мил (у него было еще одно достоинство: он выглядел исключительно опрятным!). Он сидел и глядел на Фелисити глазами легавой собаки и сам не знал, что он к ней чувствует… Вот в этом-то и был весь ужас!.. Сколько лет он чувствовал себя — о, как он был тогда счастлив! — «по уши влюбленным» в нее, а потом появилось отвращение… Она, пожалуй, и не дошла до конца… нет, она этого не сделала… он признавал этот факт… это было действительно так, и он, как ни странно, знал это вполне достоверно!.. Но ее целовали эти смазливые лоботрясы, и она целовала их, ходила к ним в их уютные, холостые квартиры, показывалась с ними… А потом он видел ее с детьми… и в нем сразу все опять менялось: жена есть жена… и она — мать его детей… О, жизнь — адски сложная штука! Но дальше так продолжаться не могло. Фелисити, казалось, ненавидела его; ей это состояние надоело. Он сухо спросил: — Едем мы в Фонтелон в субботу? — Ты — как хочешь, — холодно ответила Фелисити, — а я предпочитаю остаться здесь одной, отдохнуть и не ехать в гости, где каждый смеется надо мной, — прибавила она горько. — Пойдем сегодня вечером в театр. — Нет. Сэмми задумался. — Ты не хочешь ехать со мной, тебе неприятно оставаться здесь со мной, бывать где бы то ни было со мной… Доходит до того, что… — Однако не можешь же ты устроить мне сцену за то, что я остаюсь дома, чтобы никого не видеть! — Нет, могу, если ты и меня не хочешь видеть, — констатировал Сэмми. Он утолил свой гнев, он «укротил» всех тех, кого желал, и чувствовал, что это пошло ему на пользу. А теперь он жаждал мира в своих четырех стенах, того покоя, который так необходим всякому, кто после охоты возвращается домой. Но до мира было далеко и, очевидно, не было даже и стремления к нему. — Как ты можешь ожидать, что я куда-нибудь пойду, если каждый в городе знает, что ты сделал, в какое невероятно глупое положение ты меня поставил? — внезапно напала на него Фелисити. Глядя на нее, как бы заново изучая ее, Сэмми вдруг заметил, что она сильно похудела и что ее маленькое личико было страшно бледно, хотя она и была нарумянена… Впервые в нем зашевелилось сомнение… Может быть, он все-таки зашел немного далеко?.. Женщина ведь не выносит, когда над ней смеются; это для нее хуже болезни… «Надо будет как следует пошевелить мозгами», — подумал он мрачно. Он интуитивно чувствовал, что теперь было не время для подарков, что ни драгоценности, ни цветы, ни картины не могли бы залечить те раны, благодаря которым Фелисити выглядит такой худой, измученной и озлобленной. Он внезапно поднялся, подошел и стал возле нее. — Так что, тебе противно меня видеть? — У нее вырвался сдавленный вздох: — Ах, перестань, уйди! Оставь меня одну. Ты же можешь, наконец, мне в этом уступить! Он вышел и отправился прямо к Филиппе, которая — о, чудо! — оказалась дома. Он нагнулся и поцеловал ее с озабоченно-деловым видом. Он хотел изложить ей свой план, так сказать, «испробовать» его на Филиппе, и находил это очень трудной задачей. — Флип и я собираемся в Бразилию, — сразу приступил он к ней. — У меня там дела. Ты… гм… наверно, слышала, что у нас разыгрались, если можно так выразиться, несколько бурные события… Вот мне и пришла в голову эта мысль, так как Флип сейчас страшно настроена против меня. Мне кажется, что полная перемена обстановки, среди совершенно чужих людей… Считаешь ли ты мой план хорошим? Филиппу сначала забавляли, потом злили, потом снова забавляли отношения Сэмми и Фелисити, а в последнее время она чувствовала, что они начинают приводить ее в отчаяние. Но теперь она протянула ему руку и серьезно сказала: — Сэмми, дорогой мой, это блестящая мысль! — Серьезно? — воскликнул радостно и облегченно Сэмми. — Да, но преподнеси ей это совершенно неожиданно: приготовь все и лишь тогда скажи ей. — Чудесно! — горячо подхватил Сэмми. — Я так и сделаю. Дети могут поехать в Вемэс. Бланш присмотрит за ними. Незамужние сестры ведь на то и существуют, чтобы в случае нужды быть тетками — я всегда это говорил… Да, убрать ее сразу отсюда! В этом вся суть! Он закурил папиросу и покачал несколько раз головой, прежде чем решился сказать: — Гм, ты, верно, находишь, что я немного переборщил, а, Филь? — Да, ты немного хватил через край, — согласилась Филиппа. — Нельзя же взломать дверной замок жемчужной булавкой для галстука! А как только брак становится, скажем, неустойчивым, это значит, что нечто запирается от одной половины. Я должен был пройти сквозь все это. И уж вовсе не ради собственного удовольствия, Филь… или очень мало, поверь мне. Нет, я это сделал потому, что люблю Фелисити. Если любовь нехороша — вся целиком, — то на что мне часть ее? Понимаешь? Вот как я люблю Флип. Всегда любил и всегда буду. Вошел Джервэз и потащил Сэмми выпить, Сэмми всегда было легко говорить с Джервэзом; он и теперь сказал, открыто, как дитя: — Эта чистка, которую я устроил… все это было немного круто… и Фелисити тяжело это переживает. Правда, я этому не удивляюсь. Так что мы уезжаем в Бразилию, но только она еще об этом ничего не знает. Филь считает, что это прекрасная идея. — Скажите когда, — ответил Джервэз, слегка улыбаясь и протягивая Сэмми стакан. — Мне кажется, что надо восхищаться вашей смелостью, Сэмми! Или это было неведение? — Думаю, что дал пищу языкам, — великодушно согласился Сэмми. — Но нельзя сделать яичницу, не разбив яйца. А мне наплевать, чьи яйца туда попали, лишь бы моя яичница была хороша! И она будет такой. На что брак, если он делает вас несчастным? Мы скоро будем счастливы, и даже очень. Если вы иногда не топнете как следует ногой, то ваша жена вам наступит на нее — вы понимаете, что я хочу сказать? Ничего хорошего не получается, если вы женаты, а поступаете, как если бы вы были помолвлены. Я начал плохо, но собираюсь кончить хорошо… Когда он ушел, Джервэз вдруг подумал: «Я-то начал хорошо… но как будет дальше?» Казалось, что Филиппа вдруг снова стала ему далекой. «Или я живу в таком состоянии, что просто ищу разногласий?» — задал он себе вопрос. В тот же вечер он неожиданно спросил ее: — Счастлива? Вместо ответа она подняла свое лицо для поцелуя и улыбнулась. Это тоже был ответ, звучавший вполне счастливо, но он оставил Джервэза неудовлетворенным. Он был несказанно рад уехать из города в Фонтелон, где он и Филиппа должны были провести несколько спокойных дней до приезда гостей. За это время он сноба завоюет Филиппу, Филиппу ранней весны, Филиппу замкнутых, очаровательных недель блужданий. Но в первый же день злой приступ ишиаса приковал его к постели, к вящему его гневу и унижению. Это была его первая болезнь со времени женитьбы, и впервые Филиппа вообще имела какое-то отношение к больным. Дома мать никому не позволяла ухаживать за отцом и, как это ни странно, сама ни разу не была больна до той трагической поездки в Фонтелон, когда она простудилась. Джервэз с раздражением сознавал, что выглядит худым и серым; в особенности его раздражало хворать в такие золотые дни, а ишиас все не становился легче. Филиппа сидела с ним, читала ему, была искренне огорчена за него и так же искренне скучала в этой больничной атмосфере. — Не отказать ли приглашенным? — спросила она. — О, я не сомневаюсь, что вы все прекрасно обойдетесь без меня, — нелюбезно пробормотал Джервэз. — Нет, нет, пусть приедут — это тебя развлечет, — прибавил он быстро. Ее почти весь день не было дома — играла где-то в теннис, — и вернулась она как раз к обеду, который должны были подать в комнате у Джервэза. Она выглядела поразительно хорошо. «Проклятый ишиас», — подумал Джервэз и приложил героические усилия, чтобы не выглядеть таким инвалидом и быть веселее. В пятницу прибыли первые гости — Джервэз слышал, как подъезжали автомобили. Он несколько часов не видел Филиппы, но зато, к его удивлению и искреннему удовольствию, в дверь просунулась круглая голова Разерскилна. — Филь мне позвонила, сказала, что ты расклеился, и просила меня приехать погостить. Кит тоже здесь со мной. Он вошел, сел и указал Джервэзу три различных средства от ишиаса, из которых он сам не испробовал ни одного. Джервэз подумал, как мило было со стороны Филь послать за стариной Джимом… Его сердце согрелось; он вдруг почувствовал себя счастливым. — Не знал, что ты и Филь — такие друзья, — сказал он. Разерскилн уселся поудобнее. — Не знаю, как и почему, но мы очень привязались друг к другу, — отозвался он. Он хотел было добавить: «Ведь я мог бы быть ее дядей», — но вовремя вспомнил, с кем говорит. — Она красива и хороший человек, — продолжал он немного неожиданно. — Это довольно редкая комбинация в нынешнее время. Обычно принято думать, что одно из этих достоинств исключает другое! Но у Филь это не так — она прямодушный, славный ребенок прежде всего. Филиппа быстро вошла, подбежала к Разерскилну и поцеловала его. — Вы ангел, что приехали! — И, обращаясь к Джервэзу: — Милый, ты доволен? — Очень. А Джим только и делает, что поет тебе дифирамбы. — Сколько строф? — пошутила Филиппа. — Уйма, и все длинные! — ответил ей в тон Разерскилн. Вошел Кит, длинноногий, как породистый щенок; он выглядел поразительно ловким и живым. «Настоящий Вильмот», — подумал Джервэз. — Как насчет партии в бридж? — предложил, наконец, Кит. — Что пользы терять золотое время? Его отец сказал: — Он прекрасный игрок. Давайте. Искусство Кита было очевидно; но самое удивительное было то, что в школе не разрешали игру в бридж. — Так, по крайней мере, говорят, — признался Кит. — Вся семья в сборе! — сказала Филиппа, улыбаясь Джервэзу. — Мы должны ознаменовать это специальным коктейлем? Кит обнаружил столько же умения пить коктейли, сколько и играть в бридж, — все на глазах у отца, которому он любовно подмигнул. — Смотри, будешь под мухой, — сказал ему отец. — Хорошее было бы дело, нечего сказать! Они еще долго оставались все вместе. Филиппа полулежала в большом кресле у открытого окна, любуясь закатом, Кит читал, а Джервэз и Разерскилн курили. — Что ты читаешь? — спросил Джервэз, и Кит, не поднимая головы, ответил: — Нашу книгу. Это был старый-старый дневник одного из Вильмотов, XVI столетия. Сквозь полуопущенные веки Джервэз наблюдал то, что было так очевидно: его взгляд перебросился прямо с опущенной темной головы Кита на золотистую головку Филиппы, четко вырисовывавшуюся на фоне лилово-розового неба. ГЛАВА XIV Родник, и океан, и тень, и тростник, Ничто не свободно, ничто не избежит.      Сарра Тисдэлъ — Мы едем завтра в Бразилию, — сказал Сэмми, поправляя одним пальцем воротничок. — Я не сказал тебе этого раньше, так как думал… гм… что ты будешь волноваться, поднимешь бучу… Бланш приедет завтра за детьми, а мы… — Я не поеду, — заявила Фелисити, сузив глаза и вся дрожа от ярости. — Могу побиться об заклад, что ты поедешь, — спокойно ответил Сэмми. — Если… если даже… что бы я ни сделала или ни чувствовала? — задыхалась Фелисити. — Ты просто с этим не стал бы считаться? — Да, не очень, — отвечал он. Фелисити протянула руки, нащупала кровать и бросилась поперек нее, рыдая, как дитя, так же беспомощно и жалобно. Сэмми отошел от окна и, подойдя к кровати, нагнулся, было над Фелисити, но сейчас же почти с отчаянием снова засунул руки в карманы… Он не доверял ей… не доверял себе… Когда барьер будет сломлен… он станет таким же, как прежде… и она тоже… Но в данный момент… Он медленно направился к двери, открыл ее, вышел и хлопнул ею. В его собственной комнате, которую он в последнее время занимал, царил такой хаос, который бывает только при отъезде. На каждом стуле валялись груды чего-нибудь, кровать тонула под массой одежды; его слуга, по-видимому, вывалил сюда все, что у него когда-либо было. Внимание Сэмми приковала забавная маленькая коробочка на туалетном столе, и он взял ее в руки. Он получил ее в подарок от Фелисити в то время, когда они еще были только помолвлены. На внутренней стороне крышки ее кудрявым почерком было выгравировано: «Сэмми — от Е.П.Л.» «Его Первой Любви!..» Восемь лет тому назад… А теперь вот до чего они дошли!.. Он схватил коробочку, сунул ее себе в карман и почти выбежал из дома. Он знал, что, если бы он остался, он пошел бы утешать Фелисити. — Да ты послушай! — смеясь, сказала Филиппа. — Ну, подойди же, Джервэз, пожалуйста! Они уже с месяц отдыхали в Шотландии, и прошло целых три месяца, как Сэмми привел в исполнение то, что Филиппа называла «великим трюком в духе Петруччио»; а это было с тех пор первое письмо от Фелисити. — Нет, это прямо невероятно! — продолжала Филиппа. — Слушай: «Дорогая Бэби, большое спасибо за твое письмо и за все присланное… Я всегда считала Алису настоящим крючком… она ставит мне тридцать три фунта за этот белый костюм, который она называет „жоржет“, а я уверяю тебя, что…» — Филиппа прервала чтение: — Ах, нет, это не то место, которое я хотела тебе прочесть… Вот оно! Ну, слушай: «Здесь очаровательно, это — идеальное место для второго медового месяца! Сэм купил мне чудную лошадь, и мы ежедневно ездим верхом — утром и вечером, когда спадает жара. Я думаю, что он тут „делает деньги“ и, конечно, пользуется большой популярностью. Мы еще долго не вернемся домой. Собираемся побывать в Нью-Йорке, а потом — в Японии и Китае. Сэм шлет вам обоим сердечный привет, и я тоже. Я думаю, что вы уже слышали, что детки выедут нам навстречу в Америку — это, конечно, затея Сэма; его родные тоже поедут…» Филиппа откинулась на подушки и хохотала: — Сэм! Сэм! Сэм! Новое божество! Популярность! Обожание! Второй медовый месяц… А если вспомнить… — Я очень рад, — отвечал Джервэз, покачиваясь на высоком резном стуле. — Сэм всегда был славным парнем. — А Фелисити разве нет? — Я ее считаю черствой. — Странно, не правда ли? — сказала Филиппа. — Как мало мы, в сущности, знаем наших близких! Фелисити была в школе, когда я была дома, а когда она вернулась домой, уехала я. Так что я с ней очень мало встречалась. Почему ты думаешь, что она черствая? — Наверно, интуиция! — Он вынул портсигар. — Ты разрешишь? — закурил папиросу и продолжал довольно медленно: — Да вообще вся эта история и та роль, которую бедный Сэмми в ней разыграл и… — Неужели ты действительно думаешь?.. — спросила Филиппа, широко раскрыв глаза. — Я нахожу, что Сэм очень доверчив, — сухо отвечал Джервэз. — Неужели ты бы не поверил Фелисити на слово? — Думаю, что если бы любил ее, то да. Но одно дело признать какой-нибудь факт по этой причине, и совсем иное дело жить, имея всегда этот факт в виду, после того, как великодушное настроение, заставившее простить, миновало. Он взглянул на Филиппу и рассмеялся: — Я напугал тебя, или ты сердита, или то и другое? — Он нагнулся и поцеловал ее. — Мне кажется, что еще никогда не было двух натур более несхожих, чем ты и Фелисити. Идем — я чувствую, что мне необходимо движение. И нас, верно, уже давно ждут. Ты пойдешь, не правда ли? Ну, так идем же… Позже, на стрельбище, когда все мужчины уже ушли с поля, а ее более близкие друзья либо ушли с ними, либо были заняты своими личными делами, она думала о том поверхностном, но в то же время ядовитом суждении, которое высказал Джервэз о Фелисити… Джервэз сам, пожалуй, был довольно черствым, если поразмыслить о кое-каких фактах!.. Этот не будет вторым Сэмом, с бриллиантами, лошадьми и прогулками по океану!.. Внезапно она рассмеялась. Все это было так нелепо, ведь и она не была Фелисити. Она подбодрила Кроуна, крепкого пони, несколькими легкими ударами и забыла про критику, про неверность и про ту легкую обиду, которую она почувствовала от поведения Джервэза. Она думала о таком странном явлении: почему, даже если вы не принимаете горячего участия в ком-либо из ваших близких, вам все-таки неприятна самая легкая критика его, как бы она ни была справедлива? Ну а если они к тому же еще вам дороги… Она, например, все еще не выносила, чтобы, упоминая при ней имя ее отца, выражали сожаление по поводу его отношения к ней, бывшего действительно верхом несправедливости. Пробираясь по каменистой тропинке в степь, она была поражена мыслью, как, в сущности, она стала одинока! Фелисити уехала… Билль с ней во вражде… мать умерла… Оставался один Джервэз… Но муж почему-то не был так… таким близким, как родные; по крайней мере, Джервэз им не был. Шумя крыльями, поднялась вспугнутая птица почти из-под самых копыт пони и улетела, испуская крики досады. Вокруг царил голубой покой — покой обширных степей, такой обволакивающий и все же таящий в себе какую-то скрытую смутную угрозу. — Я бы хотела, чтобы что-нибудь случилось! — произнесла Филиппа вслух под гнетом ужасной тоски. Казалось, что она вдруг поняла, как все и вся в мире однообразно, и некуда бежать от этого однообразия. Жизнь будет идти все так же, отмечаемая лишь заседаниями в Палате, окончанием или открытием сессий, некоторыми событиями в имении, приобретшими святость обычая, ружейной охотой в одном сезоне, охотой с гончими в другом… У Фелисити было больше разнообразия, однако и ей надоело… Но она вырвалась… Впрочем, было очень мало шансов, что Джервэз разрешит ей поездку в Бразилию… По совести говоря, не было вообще никаких «шансов» в отношениях Джервэза и ее. Она вдруг вспомнила о пьесе «Вторая госпожа» Тенкерей, которую Джервэз повел ее смотреть в какой-то пригородный театр потому, что там играла миссис Патрик Кемпбелл, а она была, как все говорили, одной из истинно великих актрис. Филиппа была потрясена, захвачена ее гениальной игрой; и вот сейчас, сегодня, сидя под ясными лучами солнца, она вспомнила произнесенное совершеннейшим голосом, каждое слово которого звонкими каплями падало в тишину, описание будничной, однообразной жизни в имении, которое давала Паула Тенкерей: «Утром вы пишете в магазины, после обеда у вас чай, вечером вы обедаете, играете партию-другую в карты, а потом — доброй ночи!.. доброй ночи!.. доброй ночи!» Вот какова, в коротких словах, жизнь в каждом имении, а также и в Фонтелоне, здесь. Все-таки что же могло произойти? Филиппа не знала; она лишь чувствовала, что жизнь должна была пойти иным темпом, более живо… Сейчас же она тянулась перед ней бесконечная, спокойная, притупляющая. Случайно гости в доме были все друзья Джервэза, ее же знакомые должны были прибыть лишь в конце недели. А до тех пор будет еще немного охоты, еще немного бриджа и любезных разговоров. А потом: доброй ночи!.. доброй ночи!.. доброй ночи!.. ГЛАВА XV Но я вас все-таки любил; И хоть страдали мы вдвоем - Любовь была сильна и вдохновенна. И пусть моя любовь Отрадой служит вам, Пусть песней с ваших уст слетает, Пусть будет пищей вам, когда вы голодны. Тедди ходил взад и вперед по своей комнате на Шепердс-Маркет, то закуривая папиросы, то бросая их недокуренными в камин. Он скверно выглядел; его прекрасная жизнерадостность поблекла. Он без устали шагал по комнате; потом вдруг внезапно подошел к окну, открыл его, облокотился на пыльный подоконник и стал глядеть на маленькую уличку. В других окнах горел свет; внизу люди толкались по магазинам; издали доносился шум Пикадилли, и, порою заглушая его мягкий рокот, гнусаво визжала шарманка: «Что буду я делать вдали от тебя?» Тедди тоже тихонько напевал: — Что буду я делать вдали от тебя? И между строфами он повторял с горьким смехом: — О, я достаточно далек от нее, видит Бог! — Отойдя от окна в глубину комнаты, он смешал виски с содой и выпил, мрачно разглядывая открытки, засунутые вокруг зеркала над камином. Что бы ни случилось, он ходил лишь в те дома, где мог надеяться встретить Филиппу. Он знал, что она в городе, — он видел ее днем в автомобиле! — и прежняя горечь, как волна, захлестнула его и мигом смела все те жалкие, ничтожные преграды, которые он возвел с таким трудом, все другие интересы и искусственное, надуманное увлечение Леонорой. Все это сразу куда-то исчезло, словно попавшая в водоворот щепка, и он бросился домой, в эти чересчур заставленные мебелью комнаты, темные и мрачные… Филь выглядела все так же… так очаровательно… словно… (где-то в мозгу мелькнуло сравнение, но он не мог уловить его — мысли путались)… да… словно луч… вот именно… она всегда производила такое впечатление… всегда была такой… Итак, она вернулась, и они вновь будут встречаться… Он вдруг почувствовал ужас и свою полную беспомощность — и все же страстно жаждал встречи. «Филь, Филь!» — звала его душа. — Мне было бы лучше уехать, — пробормотал он, — в Кению, к Майлсу. Майлс снова ему писал: «Порви с этой губящей тебя женщиной, с этой Ланчестер. Где твой здравый смысл? Приезжай сюда, поохотишься за крупной дичью и сколотишь себе деньгу — тут это легко. Дай мне знать о себе…» Да, хорошо Майлсу ругать его и проповедовать!.. Разве он знал бы о существовании Леоноры, если бы Филь не вышла замуж? А ведь она, Леонора-то, вела себя прилично по отношению к нему, слишком прилично. Он тяжело вздохнул. О, жизнь — сплошная путаница: вы любите кого-то, кто вас знать не желает, а кто-то другой любит вас, но для вас это пустой звук… Какая дрянная, пошлая игра! Лучше убраться… поехать к Майлсу. Это был единственный исход. Уехать раньше, чем он снова увидит Филь… Он знал, что денег на дорогу даст ему отец; службу он мог бы бросить хоть завтра, а Ламингтон найдет дюжину парней лучше его, чтобы принять вместо него в свою фирму. Что ж, попытаться? Его глаза вспыхнули отвагой, лицо утратило свое безнадежное выражение, и весь он как-то преобразился. — Клянусь Богом, я так и сделаю! — решительно сказал он вслух. — Я сегодня же дам телеграмму Майлсу и успею попасть на пароход, который уходит двадцатого. Зазвонил телефон, и чей-то голос спросил: — Можно вызвать мистера Мастерса? Тедди, не веря своим ушам, прерывающимся голосом ответил: — Филь!.. Это я, Тедди. — Он услышал ее смех: — Ах, Тедди? Как поживаете? Мы так давно не виделись! Знаете, со мной говорила Делил Гармонден. Ей очень хочется собрать немного денег для своего клуба молодых девушек, и она просит нас повторить наш танец, двадцатого этого месяца. Вы свободны? Согласны? — Да, конечно. А что вы делаете сегодня вечером? Куда вы идете? — У нас будут гости к обеду. Потом поедем к Альфристонам. Давайте встретимся там и поговорим о репетиции. — Отлично. Знаете ли вы, Филь, как чудесно снова слышать ваш голос? — И очень приятно слышать ваш, милый Тедди! Так что сегодня вечером, около половины двенадцатого? До свидания! Он повесил трубку, подошел к кушетке и опустился на нее, обхватив руками голову. Сегодня он увидит ее, сегодня… через четыре часа! Ах, если бы можно было заснуть до того — четыре часа казались ему целой вечностью! Новый закон о подоходном налоге поглотил все внимание Джервэза; он был лично сильно заинтересован в этом деле и считался авторитетом по некоторым вопросам, которые этот законопроект возбуждал. Филиппа теперь мало видела своего мужа. Придя в этот день домой, чтобы переодеться к обеду, он объявил ей, что должен уехать на Север, ночным поездом: Харгрэв старался склонить в свою пользу округ Вестмарл, и ему необходимо съездить туда, чтобы поддержать его. — Меня, наверно, не будет целую неделю, — сказал он ей. — Харвей (Харвей был его секретарем) позаботится о всех приглашениях и т. д.; я его не возьму с собой, он может остаться здесь и быть тебе полезным. Я постараюсь вернуться к среде. — Ужасно холодно, — рассеянно отозвалась Филиппа; она была угнетена внезапным отъездом Джервэза и сама не понимала почему. Он и раньше уезжал на несколько дней на охоту или на яхте, но это всегда было в праздничное время; сейчас же она была предоставлена самой себе. Во время обеда, окидывая взором длинный ряд гостей, она встретилась глазами с Джервэзом; он ей любовно улыбнулся — Филиппа покраснела и улыбнулась ему в ответ. — Я буду чувствовать себя совершенно беспомощной, — сказала она ему потом, целуя его на прощание. С ним уходило что-то сильное, и она действительно почувствовала себя беспомощной, когда за ним закрылась дверь. Потом она вспомнила о вечере у Альфристонов и о своем обещании Тедди. Она опоздала, но Тедди ждал недалеко от дверей; он ее сразу встретил и сказал: — Наконец-то! Филиппа рассказала ему про внезапный отъезд Джервэза на Север; Тедди скорчил веселую гримасу: — Этого я не перенесу! Ведь это значит, что я вас буду немного больше видеть, Филь! После этого он повадился ходить к ним в дом, бывая всюду, где бывала и Филиппа, а Филиппа смеялась, танцевала с ним, была непринужденно весела, не придавая особого значения его обожанию. Ей недоставало Джервэза, его присутствия, его влияния, его незаметного, но превосходного управления делами и его заботы о ней самой; ей было даже странно, что она так чувствовала его отсутствие. Он должен был вернуться двадцать первого, но ему удалось приехать двадцатого, когда Филиппа уже уехала на вечер к Гармонденам. Освежившись, он не спеша переоделся и отправился туда же. Делил была его старым другом и встретила его с восторгом: — Как вы вовремя, дорогой мой! Ваша очаровательная жена танцует следующим номером программы. — Танцует? Филиппа? — переспросил Джервэз, вставляя монокль и принимаясь изучать программу. Делил Гармонден тронула его за руку: — Какой прекрасный, художественный номер этот танец и какой славный парень Тедди Мастере, не правда ли? Мы все раньше думали, что он женится на Филиппе, но тут явились вы, как некий сказочный принц! Она улыбнулась своей добродушной улыбкой и ушла. На Тедди эта «неделя свободы», как он говорил, оказала большое влияние. Целых семь дней он провел возле Филиппы, часто наедине с нею, он незаметно изменился, изменились его манеры — он танцевал с нею с блестящими глазами, и экстаз сквозил в каждом его движении и взгляде. Это был его последний вечер, и ему хотелось использовать каждое его мгновение. А затем Филиппа пригласила его в Фонтелон на Рождество… через каких-нибудь три недели… Он ей как-то сказал: — Филь, мне ужасно хотелось бы снова повидать Фонтелон — правда, это смело с моей стороны? Но не будьте строги со мной! А на Новый год я буду у Хэрренсов, в пяти милях от вас! Филиппа рассмеялась и сказала: — Конечно, вы должны приехать. Давайте проверим даты… Их вызывали без конца. Джервэз выждал, пока они три раза повторяли танец; потом встал и пошел искать зеленую комнату. В ней были Филиппа и Тедди, Леонора Ланчестер и Камуаз, которая должна была сейчас петь. Когда вошел Джервэз, Филиппа воскликнула: — Джервэз, дорогой, почему ты не телеграфировал? Он поцеловал ее, удержал ее руку, кивнул остальным, заметив внезапную бледность Тедди, его страдающий вид… «Будь он проклят!» — с горечью подумал Джервэз. Он увел Филиппу переодеться. — Ты простудишься, дорогая! По дороге в ее комнату он внимательно наблюдал за нею. Она выглядела слегка усталой, но была полна интереса к его поездке, его новостям и озабочена тем, как он себя чувствовал в пути. — Чувствовала мое отсутствие? — спросил он ее, когда они уже были дома. — Ну, еще бы! Кексон на кого-то наехал, и мне пришлось объясняться с полицией… он не был виноват. В самом деле, никто и не думает использовать островки в парке, а ведь так трудно что-нибудь видеть в сгущающихся сумерках… — Тебе не повезло, дорогая! Я постараюсь завтра все уладить. Но я надеялся, что я тебе нужен не только как лицо, умеющее хорошо объясняться с полицейскими. — Ты не… ты не сердишься на меня за что-нибудь? — серьезно спросила Филиппа. — Что-то в тебе изменилось… немного, как если бы ты стал более далеким… — К чему ты клонишь? — поддразнил ее Джервэз, хотя за его шуткой было мало веселья. — Ты ведь знаешь, дорогая: «Qui s'excuse…» Потом он ее неожиданно обнял и начал целовать, сначала под настроением горькой обиды, а затем, как всегда, ее очарование разогнало его ревность, его полустрах, не оставив места ни для чего, кроме любви. — Моя жена, — шептал он, прильнув устами к ее устам, — моя… Секретарь Джервэза, стройный, сильный и в высшей степени симпатичный на вид молодой человек, принес ему список гостей, приглашенных на Рождество. Его взгляд упал прежде всего на имя Тедди Мастерса. Полное единение вчера вечером прогнало отчасти мысли о Тедди, но теперь холодное, ясное утро вернуло ему всю испытанную горечь. Значит, Филиппа все-таки успела пригласить Тедди. Он прибавил одно или два имени и вернул список секретарю. Среди приглашенных были Разерскилн и Кит… и Камилла с сыном и дочерью, и сестра Сэмми с мужем. Джервэз думал о прошлом Рождестве и его трагическом конце. Он глядел из окна в сгущавшийся туман; уже не видно было деревьев, и лишь призрачно маячили огни… Почти бессознательно чертя карандашом по пропускной бумаге, он дал волю своим мечтам, которые его уносили к единственному жгучему желанию его жизни — его тоске по сыну. Он желал Филиппу, женился на ней, любил ее, гордился ею, но он не скрывал от себя правды: У них было мало общих интересов. И это не было виной ни Филиппы, ни его самого. Если бы у них были дети, их жизнь наладилась бы; а раз его стремление к равновесию было бы удовлетворено — он чувствовал, что мог бы с должным достоинством вести себя ради сына, для которого надо было бы работать, чего-то достигнуть… И тогда он навсегда избавился бы от этой унизительной ревности. Даже сейчас, сидя здесь в этих густых, туманных сумерках, он чувствовал, как давит грудь и сердце бьется быстрей при воспоминании о Тедди. Ему было стыдно за себя, но стыд не уменьшал ревности. С полуподавленным восклицанием он встал, зажег все огни, взял книгу, которая его очень интересовала, и решительно принялся за чтение. ГЛАВА XVI Меня страшит, что я тону, Но страхи есть сильней… И я боюсь, идя ко дну, Издать хоть звук…      Луиза Тоунсенд-Николлъ На Рождество все еще было зелено; погода стояла мягкая, почти осенняя, но, несмотря на это, в воздухе чувствовалось что-то таинственное, возбуждающее, волнующее и приятное. В большом холле возвышалось двадцатипятифутовое дерево, и огромные букеты вечнозеленых остролиста и барвинка украшали глубокие амбразуры и поблескивали на каменных стенах. Филиппа воспринимала этот праздник чисто по-детски, окружала себя таинственностью и прятала приготовленные подарки. Нервы ее были приподняты; она растрогалась почти до слез, слушая благовест колоколов в сочельник и рождественское славословие, пропетое детьми во дворе. — Меня бросает в жар каждый раз, как открывается дверь, — признавалась она с сияющими от радости глазами. — Какая вы счастливая или, вернее, впечатлительная! — улыбнулась ей в ответ Леонора. Леонора не была приглашена Филиппой, но поехала к ней и откровенно и очаровательно напросилась сама в гости на Рождество. — Дикки приходится остаться еще в Америке, и… хотя это кажется ужасно назойливым, но, маленькая Филь, я уверена, что вы сказали бы прямо, если б это было неудобно… Одним словом, не разрешите ли вы мне приехать к вам на Рождество? Это было бы такое доброе дело с вашей стороны! Все мои родственники разъехались, а все те, кого я знаю и кто действительно мил, как Марджи Фэн, Портеры, Маунтли и Тедди, все с восторгом твердят, что едут в этот восхитительный Фонтелон, и спрашивают, не еду ли и я… — Конечно, приезжайте, — ответила Филиппа, — мы будем очень рады. Если вы не захотите ехать в автомобиле, то есть очень удобный поезд, в два с чем-то… Леонора в этот же вечер сообщила Тедди, что Филиппа пригласила ее на Рождество, на что он ответил: — Вот славно! — надеясь, что интонация голоса его не выдала. В действительности он готов был задушить ее за то, что она посягнула на эти немногие благословенные дни. «Сказать ли ей, что я уеду на Новый год?» — спросил он себя снова и решил не говорить. У него уже было окончательно решено ехать к брату в Кению. Побыть в последний раз с Филиппой — а там он сумеет порвать со всем этим и начать новую жизнь. Он сознавал, что следовало бы сказать об этом Леоноре, хотя бы из-за меблировки квартиры… Он глубоко вздохнул; ему так опротивели его маленькие, неуютные комнаты… — У тебя должен быть приличный адрес, дорогой мой, — говорила ему Леонора, для которой достоинство человека в значительной степени зависело от его местожительства и состояния. Лично для Тедди адрес не имел значения, но его страшно баловали, и сам он был слишком беспечен, чтобы решительно протестовать. Все это и так должно было скоро кончиться. И Тедди решил, что даже присутствие Леоноры в Фонтелоне не помешает ему наслаждаться в полной мере каждой минутой времени, воспоминание о котором, как он говорил себе, будет все, что у него останется и чем он будет жить в Африке в течение пяти лет. — Ты, конечно, поедешь со мной? — спросила его Леонора, и Тедди ответил: — Конечно! Главное было ехать в Фонтелон, а с кем — не все ли равно? Было около пяти часов, когда мотор свернул в высокие красивые железные ворота. Домик привратника был весь освещен; свет падал из дверей и из быстро промелькнувших окон. Когда же за поворотом аллеи показался большой дом, то даже у Леоноры вырвалось невольно: — Как красиво! Свечи горели в бесчисленных окнах; великолепное здание вырисовывалось на мягком, темном небосклоне; настежь открытые широкие двери заливали мощеный двор целыми потоками золотых лучей. Чай был сервирован в холле, у одного из огромных каминов, где весело пылали пятифутовые поленья, издавая чудесный запах. Филиппа в шотландском джерси, коротенькой юбочке и высоких сапогах делала вид, что разливает чай; все стояли и сидели вокруг нее, разговаривая, смеясь и куря, передавая друг другу чай и кладя себе печенье, варенье и куски рождественского пирога. Все выглядели счастливыми. В середине зала стояла елка, мягко поблескивая серебряными, золотыми и цветными украшениями; воздух был напоен разогретым пряным запахом хвои, смешанным с густым ароматом китайского чая, цветов и духов. — А, вот великолепно! — воскликнула Филиппа при входе Леоноры и Тедди. — Вот и вы! Джервэз, голубчик, миссис Ланчестер и Тедди приехали, теперь мы все в сборе. Тедди, как насчет мороза? Он должен быть. — Не всегда бывает то, что должно, — быстро ответил Тедди, идя прямо к Филиппе и восторженно улыбаясь ей сверху вниз. — На дворе слякоть, смесь осени и весны. — Но на Рождество должен быть снег. Это так полагается, — заявила Филиппа. — Мне кажется, что и без того есть все, что полагается, и все прекрасно, — ответил Тедди. Он оставался при ней, пока было возможно, не обращая никакого внимания на взгляды Леоноры, которые когда-то так терзали его. Ничто, казалось, не имело теперь значения; через неделю в это время он будет спешно укладываться в городе. Это будет его последняя ночь. По секрету он сказал об этом Филиппе. — Мне не хотелось бы, чтобы об этом говорили уже теперь, — сказал он. Филиппе было жалко, что он уезжает, и она так и сказала ему: — Мне жаль, и вместе с тем я рада. Что может молодой человек делать в Англии? Ничего. А это — отважное предприятие, это — настоящее дело. Вообразите себе день в Африке (это звучит комично, но мне не до шуток!) — я хочу сказать, возьмите день в Кении. Там или будет труд, довольно тяжелый труд, или охота, или какое-нибудь напряжение, игра мускулов, что-нибудь жизненное… И сравните это с будничным днем в Лондоне!.. Забота о туалете, катанье, обычный завтрак, почти всегда с теми же людьми; в четыре часа закрывается биржа, не так ли? А затем вы свободны, и надо снова одеваться, танцевать или праздно проводить время. У нас свободы нет никакой, тогда как там… Тедди одобрительно кивнул; он так любил в ней этот живой энтузиазм. Он уже стал бодрее смотреть на жизнь в Кении. — У вас все выходит лучше… вы всему придаете красоту, — сказал он отрывисто. Филиппа на секунду была сбита с толку. — Все это так интересно, — промолвила она с некоторым смущением. Но Тедди не спускал с нее глаз, в которых светилось открытое, несомненное обожание. — Филь, — сказал он с чувством, — вы, конечно, не могли не знать… Филиппа слегка отвернулась; слова Тедди и глубокая искренность, звучавшая в его голосе, не возбудили в ней любви; но сердце ее дрогнуло от неподдельной нежности к нему. Затем она снова обернулась к нему и коснулась на секунду его руки: — Тедди… я… мне очень жаль… и я польщена, и это меня очень огорчает… И… и, пожалуйста, будемте счастливы. Он улыбнулся ей милой обезоруживающей улыбкой, совершенно его преобразившей; на мгновение из скучающего светского человека с легким отпечатком рассеянной жизни и душевного утомления на очень красивом лице он превратился в пылкого, бескорыстного поклонника. — Все хорошо, моя дорогая, любовь моя прекрасная, — сказал он заглушенным голосом. — Все хорошо, теперь и всегда. Осуждайте меня за признание — только не считайте нечестным. Клянусь вам, я не хотел этого говорить. Но вся жизнь моя в том, чтобы любить вас, Филь! Не забывайте этого, прошу вас, никогда. Он опомнился в западном флигеле дома. Под окнами проходила великолепная терраса; он вышел и присел ненадолго на низком выступе крыши, у стены. Было не холодно, воздух был скорее мягкий и влажный; где-то раздавался благовест. Почему-то он чувствовал огромное облегчение от того, что признался Филь, и признался именно так. Тяжесть, казалось, спала у него с сердца. Он не мог бы объяснить почему, но это было так. Он поднял голову и стал смотреть на звезду, спутницу луны. Со смерти матери у него на сердце не было ощущения такого ясного и чистого счастья. Чей-то голос мягко проговорил: — Ага! Это Леонора вышла на террасу и направлялась к нему. — Где твоя комната? — Здесь — вот она, спереди. — А моя на четыре комнаты дальше. — Тедди встал. — В… вероятно, уже поздно. Вы изменились. — И вы также… мне кажется. — В ее голосе звучали и смех и угроза. Она схватила его за руку: — Тедди, голубчик… — Это очень людное место, — быстро сказал он. — Я стараюсь вам растолковать, что на четыре комнаты дальше не будет людно… во всяком случае. Где-то прозвучал удар гонга; высвободившись, Тедди старался смеяться и быть естественным, а затем побежал к себе. Спеша скорее принять ванну и одеться, он все же успел сказать себе то, что говорили до него тысячи молодых людей в его положении: — Боже мой, зачем я встретился с нею! — Зачем вообще он затеял эту любовную историю, почему не порвал много лет назад? Он и рад бы, но был слишком слаб. — Подлец и трус, — сказал он самому себе с горечью. Но в обществе все были так радостно настроены, Филь во главе стола выглядела божественно, вся розовая, со светящимися глазами… А затем елка, подарки всем, ему трубка, как раз такая, какие он любил, кусок чудесного мыла, всякие забавные безделушки… и музыка, музыка все время. В конце концов, ведь это было Рождество; а затем, стоит ли думать о том, чего не изменишь? Все пошли спать, смертельно усталые. У дверей обменивались действительными пожеланиями доброй ночи, и этим было все сказано. В первый день Рождества погода была великолепная, солнечная, весенняя. Состоялся чудесный футбольный матч, затеянный отчасти ради шутки, отчасти для серьезного спорта. После полудня пришла огромная почта; в шесть часов должен был быть «чай» для всей деревни, с танцами. Тедди удалось остаться наедине с Филиппой, идя на этот матч, и было решено, что он будет помогать ей за «чаем». Не получив ответственного поста, он ушел играть в мяч с Маунтли, веселым брюнетом лет тридцати, приводившим в отчаяние всех матерей, так как представлял хорошую партию, но в то же время был совершенно неуловим. Они играли в мяч до изнеможения и выглядели и чувствовали себя совсем по-летнему, когда расстались, чтобы принять ванну и отдохнуть. Тедди только вышел из ванны, как получил записку. Записка была от Леоноры: «Пожалуйста, приходите в западную галерею через полчаса. Мне необходимо вас видеть». Он грубо выругался. Она ему смертельно надоела, и он выглядел злым-презлым, когда вышел из комнаты и направился в галерею, не успев даже хорошенько отдохнуть. Леонора уже шла ему навстречу. — Мне очень жаль отвлекать тебя от твоих развлечений, но мне необходимо что-то показать тебе. И она подала ему письмо. Письмо было от мужа, кратко сообщавшего, что у него есть основание считать, что она его обманывает, и что он предполагает заняться этим делом по приезде домой через месяц. Читая и перечитывая написанные на машинке слова, Тедди думал: «Не мог же он диктовать это?.. Но кто бы подумал, что он сам умеет печатать?» Он встречался с Ланчестером всего два раза, и каждый раз с горечью и отвращением. Каков бы он ни был, он не принадлежал к разряду молодых людей типа «ручных собачек»; ему противно было пользоваться гостеприимством Ланчестера, есть его хлеб-соль, и он так и сказал об этом Леоноре, решительно отказавшись бывать у них в доме. — Но было бы приличнее, если бы ты бывал, — настаивала Леонора. — Мне дела нет до этого, — ответил Тедди. — Я знаю, что я чувствую, и этого с меня довольно. И вот удар разразился, да еще в самое Рождество, в доме Филь, в этом божественном месте. Он бессознательно провел языком по сухим губам. Где-то в мозгу упорно вертелись слова: «Выхода нет, нет выхода!» Да, выхода не было, это правда. Складывая письмо, он взял руку Леоноры, крепко пожал ее и тихо промолвил: — Хорошо… но мы же не будем ссориться, не правда ли? Я все избегал тебе говорить, но теперь скажу. Майлс все устроил, чтобы мне ехать к нему. Теперь мы поедем вместе, не правда ли? Несмотря на все опасения и гнев, у Леоноры промелькнуло нежное чувство. Она была немного тронута; она никак не ожидала такой шаблонной развязки. Она все еще надеялась, что вывернется… ведь она умела справляться с Диком, когда он был дома… и показала письмо Тедди, только чтобы заставить его прийти в себя… С нее было довольно этой истории с Филиппой. Тедди принадлежал ей, Леоноре, он был нужен ей, и она хотела сохранить его для себя. И теперь особенно он был «ее», когда уезжал в Африку, в какое-то забытое место, да еще так скоро. И, слегка прижавшись к нему, она спросила: — Значит, ты действительно меня любишь?.. О дорогой мой… — Я буду беречь тебя, — стойко ответил Тедди, между тем как его сердце замирало от ужаса. Ему придется жениться на ней… и там, в Кении, он никогда не будет свободен… Вслух он сказал: — Никакой скандал тебя не коснется… мы уже будем в Кении, когда это разразится. Я сейчас же напишу Майлсу. — Поддержи меня немного не только тогда, но и теперь, — прошептала Леонора. — Ты мне так нужен… Тедди еще раз провел влажным языком по губам. — Клянусь, что я тебя не покину, — сказал он. Вернувшись к себе, Леонора глубоко вздохнула. Тедди был ненадежен, ох ненадежен! Она тихо засмеялась: она и теперь льстила себе! Она уж почти потеряла его… но теперь он вернулся к ней, и нечего было опасаться невнимания с его стороны в течение последних дней ее пребывания в Фонтелоне. Сидя перёд зеркалом, она принялась рассматривать положение со всех сторон. Что, если ей не удастся загладить все перед Диком, что, если она поедет в Кению? По вульгарному, но образному выражению Дика, она «засолила про запас» за время своего замужества, по крайней мере, пятьдесят тысяч, и, кроме того, у нее были драгоценности… а Тедди был молод, и она была страшно увлечена им… и он, конечно, женится на ней. Жизнь с Диком была, во всяком случае, довольно непривлекательна… Как жена Тедди она будет счастливее. А кто теперь обращает внимание на развод? Она все это обдумает не спеша. Тедди нуждался в хорошей встряске — и он получил ее! Тедди тоже сидел задумавшись. Майлс никогда не простит ему, так же, как отец, а Филь поверит самому худшему… Почему бы нет? А он только что был действительно счастлив! Он вдруг опустил голову на ручку кресла. ГЛАВА XVII Пусть жизнь течет, минуя нас, Волна вслед за волной; Пусть кроет темная вода, Я буду смел… — Алло, Тедди, — сказал Джервэз, — ты неважно выглядишь. В чем дело? — Он влюблен, — усмехнулся Маунтли. — Безнадежное дело, а? — Совершенно безнадежное, — согласился Тедди, продолжая пить. Он и так уже выпил лишнее. Он сознавал только, что ему хотелось забыться, и он решил, что это лучшее. Маунтли был, во всяком случае, дурак… со своей идиотской «безнадежной любовью». Зачем было трубить об этом повсюду? Каждый человек имел право беречь свою святыню в душе. — Замолчи, — неожиданно обернулся он к Маунтли и добавил грустно, мотнув головой по направлению к Джервэзу: — Да еще при нем! Для Маунтли это ничего не значило, и он только расхохотался. Но слова и движение головы Тедди заставили ярко вспыхнуть огонь, тлевший в душе Джервэза. Маунтли продолжал зубоскалить: — Джервэз не обращает внимания. С какой ему стати? Он только поддразнивал Тедди, полагая, что тот дошел до «слезливого предела», выпив слишком много разных, хотя и прекрасных, вин, и желая шуткой привести его в лучшее настроение. И он повторил: — Конечно, Джервэзу это все равно. Тедди мрачно улыбнулся и медленно проговорил: — Ему не было бы все равно, если бы он знал, но, слава Богу, он не знает и не узнает от меня никогда! — добавил Тедди, стараясь встряхнуться. Джервэз слегка рассмеялся и, вставая, сказал: — Идем. Съедется много соседей, будут танцевать. — И прибавил, отводя Маунтли в сторону: — Пусть он протрезвится, или, будь другом, уложи его в постель. И он отправился в белую гостиную приветствовать гостей. До половины вечера ему почти не пришлось говорить с Филиппой, а затем они очутились случайно рядом. — Танцуем? — спросила его Филиппа. Джервэз кивнул; держа ее в объятиях и слушая ее оживленную болтовню о событиях этого вечера, он старался убедить себя, что он такой же дурак, как этот пьяный молокосос, которого Маунтли уложил в постель. Но тайный огонь не угасал и продолжал тлеть; как он ни старался разубедить себя, но все его доводы не могли изгладить слов Тедди. А Филиппа неожиданно спросила его: — Где Тедди? — Мне кажется, что он выпил лишнее, — сухо ответил он. — Тедди! — удивилась Филиппа и слегка рассмеялась. — Это потому, — начала было она, затем остановилась и после небольшого молчания нерешительно добавила: — Он… он, видишь ли, озабочен. Я хочу сказать… — Боюсь, что я не пойму, почему он должен вести себя, как молодой осел, — бесстрастно заметил Джервэз. — Во всяком случае, Маунтли был так добр, что взялся присмотреть за ним. Мне кажется, что мне следует подойти к старой леди Сильчестер… она одна… Ужин был бы теперь весьма кстати. Как ты думаешь? Постарайся двинуть всех в столовую. Смеясь и разговаривая с друзьями и гостями, Филиппа чувствовала, как все шире, подобно грозовой туче, разрасталось в ней беспокойство, которое она внезапно ощутила, когда Джервэз сказал ей о Тедди. Ее трогало, что на Тедди все это так сильно подействовало. Он был лак давно ее товарищем, и таким веселым, счастливым товарищем… В давно-давно прошедшие школьные дни, еще до войны, они вместе катались верхом, и позже он не упускал случая «прилететь к ней», по его выражению, в каждый отпуск. В некотором смысле он составлял часть ее жизни. И вот теперь, когда он был так глубоко несчастлив, он навсегда уходил от нее. Она с беспокойством спросила Маунтли: — Разве Тедди болен? Маунтли рассмеялся своим заразительным смехом: — Какая наивность, нет, он спит, я думаю, и чужд всем земным горестям, пока не проснется; тогда он попробует потопить их в вустер-соусе или в каком-нибудь другом из его любимых средств от похмелья! Это говорил веселый, прозаичный Маунтли, никогда никого не мучивший и ненавидевший тех, кто мучил. — Во всяком случае, вы сами такое средство, — сказала ему Филиппа, на что Маунтли закрутил усы, перестал улыбаться и сказал почти серьезно: — Знаете ли, Бэби, вместо того, чтобы волноваться, вам бы следовало немного рассердиться. Тедди — маленький идиот: он нализался на вашем вечере и заслуживает головомойки, а не сочувствия. Он тоже заметил открытую любовь Тедди к Филиппе, а любимым девизом Маунтли было: «Одно слово вовремя лучше десяти других», и он надеялся, что применил его в данном случае хорошо. Но в глазах Филиппы все еще отражалось огорчение. Она сказала немного застенчиво: — Никто из вас не понимает его, вы поймете позже, — и ушла созывать гостей к ужину. — Что она, черт возьми, хотела этим сказать? — недоумевал Маунтли. Тедди проснулся очень рано, еще до рассвета; голова у него нестерпимо болела. Он сел, нащупал выключатель, осветил комнату и, чувствуя головокружение, с трудом посмотрел на часы. Было четыре. Он был пьян… Видела ли его Филь? Он ничего не помнил. Он встал с постели, разделся, принял ванну и стал мочить голову под холодным краном, пока ему не стало лучше. Тогда он запахнулся в халат и спустился вниз в поисках пищи. Как он и рассчитывал, он нашел сандвичи и фрукты и, усевшись в большое кресло у потухающего камина, съел две тарелки маленьких сандвичей, немного винограду и апельсинов. «Выздоровление приходит с едой!» — подумал он со слабой усмешкой, стараясь подбодриться, чувствуя себя погибшим и глубоко одиноким и стыдясь самого себя. На цыпочках он поднялся наверх и прошел к себе. Одно из окон было открыто; бесшумными шагами он вышел на террасу. Ночь была так тиха, что слышно было, как лист, падая, задевал за другие листья, и один раз птичка шевельнулась в плюще. Где-то вблизи спала Филиппа; Тедди знал, что ее комната была в этом флигеле; он пошел налево… Были еще открыты окна; он почувствовал, что это окна ее комнаты. И вдруг он испугался. Испугался того, что, проснувшись, она может прийти в ужас, увидев его проходящим по террасе. Он вернулся назад, скинул халат, лег в постель и лежал, глядя в темное небо и ощущая на лице мягкий, свежий воздух. В конце концов… в конце концов, у него все же останется его тайна, его любовь; она будет с ним всегда, в Африке, как и здесь… Леонора никогда не узнает. Слава Богу, что, раз это все случилось, он имел возможность получить работу в Кении. Он чувствовал, что не вынес бы женитьбы на Леоноре здесь, где все его знали. И так уж было достаточно ужасно, а будет еще ужаснее, когда придется сказать все отцу и Нанни. Он глубоко вздохнул и уткнулся в подушку. Человек попадает в такую переделку, совершенно не думая… а потом, когда опомнится, он уже пригвожден… погиб… Он легко представлял себе бешенство Майлса, но и Майлс согласится, что он не мог поступить иначе. «Если б я любил ее!.. Если б я только мог любить ее!» — думал он в глубоком унынии. Голова у него снова начала болеть; его неудержимо потянуло домой, к Нанни, и он проклинал себя за это. «Погибший ты человек», — презрительно говорил он себе. Мысленно он видел свою комнату и себя в ней, но не на огромной кровати с четырьмя колоннами и голубыми шелковыми занавесками с гербом, вышитым почерневшим золотом, а на своей старой твердой кровати, с Нанни, хлопотливо приготовляющей чай и бранящей его. — Что я такое, как не бесконечно слабый, погибший человек? — вслух повторил он. ГЛАВА XVIII Прошли века И вновь пройдут, А мир все будет петь О том, кто девицу любил… Стара та песня, но мила; Споем ее без страха: «Жил-был молодец И девицу любил»…      Кеннет Банкинг — Давайте устроим в последний вечер шарады, костюмируемся и будем танцевать в костюмах! — предложила Филиппа. — Великолепная идея! — согласились все. Маунтли и Тедди громко выражали свой восторг. Маунтли отечески заботился о Тедди; он очень любил и искренне жалел его и боялся за него. — Давайте костюмироваться вместе, — предложил он, когда они с Тедди пустили лошадей в галоп. — Оденемся скоморохами или чем-нибудь в этом роде. — Это старо, как мир, мхом поросла твоя идея, — заявил Тедди. — Я лучше придумал: оденемся деревянными солдатиками! У Хэрренов есть вся амуниция, я знаю, двое из них так костюмировались для художественного бала в Челси. Поедем к ним и попросим одолжить костюмы. Маунтли и он позавтракали у Хэрренов и остались там, чтобы принять участие в состязаниях. Было уже поздно, когда они вернулись в Фонтелон, и только более пожилые гости были налицо. — Все заперлись и костюмируются, — сообщили они Маунтли и Тедди. — Нам следовало бы поработать над нашими физиономиями, — предложил Маунтли. Едва вернувшись, Тедди стремился снова увидеть Филиппу; в течение всего дня он заставлял себя держаться подальше, но едва Маунтли и он повернули лошадей домой, как он уж не знал, как дождаться ее. Ведь это был последний день, последний, и, может быть, он вообще никогда больше не увидит ее. Он думал об этом, направляясь в свою комнату, когда услышал смех Филиппы, и как загипнотизированный пошел на этот короткий, веселый звук. Большинство дверей были открыты в коридор, все критиковали костюмы и примеряли их друг у друга. Тедди остановился на пороге комнаты Филиппы; там были Джервэз, Каролина Эдвардс, ее муж, Филиппа, Разерскилн и Кит; все смеялись над Разерскилном, который не устоял перед соблазном воспользоваться просто купальным полотенцем и воображал себя шейхом. Каролина Эдвардс чернила себе лицо, но ей удалось его только выпачкать. — Алло всей компании! — сказал Тедди. — Какой у вас костюм? Вы бездельничаете и пропадаете весь день. — Увидите! — промолвил Тедди. Он пошел дальше, думая попасть в свою комнату и забывая, что он ее прошел; из следующей открытой двери его приветствовал голос Леоноры: — Тедди! Блудный сын! Наконец-то вы изволили вернуться домой! Где это вы пропадали? Она курила, лежа на кушетке у огня; горничная что-то шила на ней. — Идите сюда, — поманила она, похлопывая рукой по кушетке. — Садитесь в это кресло, оно удивительно удобное, и рассказывайте все новости. Кем вы костюмируетесь? — Секрет, — заявил Тедди. — От меня? — От всех. — Тедди!.. Он наклонил голову. — Нет, ниже. Я хочу сказать вам на ухо. Он наклонился еще ниже, и запах духов, которыми душилась Леонора, обдал его; а затем послышался ее голос, звучавший нежно и немного шутливо: — Глупый! Но только — я люблю тебя! — Агнеса, вы можете идти, — обратилась она к горничной. Дверь осталась открытой. Комнату озарял мерцающий свет камина. Леонора заговорила, играя перстнем Тедди, снимая и надевая его ему снова на палец: — Знаешь ли, что я чувствую себя нехорошо с тех пор, как сказала тебе? Тедди, я хотела бы, чтобы ты был вполне откровенен со мной; и я буду откровенна… И она взглянула из-под ресниц на его детский рот и красивое, молодое, озабоченное лицо. — Тедди, если ты хочешь пойти на попятный, то ты можешь. Ты такой еще ребенок; я ведь на пять лет старше и… — (Тедди даже в такую минуту не мог удержаться, чтобы не добавить мысленно: «и все остальное!..»-) — и мне кажется, что это не совсем честно с моей стороны… Мне будет хорошо, но… будь чистосердечен и скажи, если бы ты хотел бросить меня… Это разобьет мое сердце, но все же я предпочла бы это, чем заставить тебя страдать… Что мог он сказать? Что мог бы ответить всякий другой мужчина? Он схватил и задержал ее руку: — Как можешь ты спрашивать? Но, даже приняв отчаянное решение быть на высоте того, что он считал необходимым по кодексу чести, он не мог заставить себя произнести в ответ: «Конечно, я женюсь на тебе». Несмотря на все стремление поступить честно и вести себя молодцом в этом несчастном деле, он все же не в силах был сказать эту ложь, которая шла вразрез с его совестью. Эту последнюю измену самому себе и его любви к Филиппе он не в силах был совершить. Сидя рядом с Леонорой, глядя в самую середину пылающего огня, слушая отдаленный смех и голоса других, в то время как Леонора все еще держала его руку своими длинными холодными пальцами, он почувствовал волну охватившего его безумного возмущения. О, если б быть снова свободным, смело смотреть в глаза всем женщинам и весело смеяться! Вырваться из сети, которая была вначале шелковой, а теперь, казалось, превратилась в стальную, петли которой все крепче затягиваются, и из которой уже нет спасения. О, вернуться на два года назад, жить снова дома, свободным как ветер, спокойным, без гроша, но и без угрызений совести! Леонора сидела молча, и мысли Тедди продолжали бродить. Ах, эти первые подарки, сделанные ему Леонорой! Он сопротивлялся, протестовал, его бросало в жар от того, что женщина покупала ему такие дорогие вещи… Но это не помогало… А следующий подарок, казалось, уже не так трудно было принять… Затем платье… эти чудные белые жилеты, стоящие черт знает сколько денег, халат из фуляра, или из чего там он был сшит; во всяком случае, он был шелковый и из лучшего магазина… Целая масса дребедени, того, другого… И все это было чечевичной похлебкой, как в той книге, которая произвела на него такое потрясающее впечатление… Что ж, он хорошо продал свое право на свободу… можете быть в этом уверены! Променял его на глупые, носильные вещи, мебель… поездки в автомобиле… лошадь, а вот теперь наступил последний обмен, и он скоро расквитается с Леонорой!.. Взамен всего того, что покупается, он собирается отдать единственно бесценное — свою жизнь, свой труд и свободу… — Вот так забавно! — резко сказала Леонора, выпуская его руку. — Лучше беги одеваться… Право же, ты выглядишь очень неважно. — Мне кажется, я простудился, или что-то в этом роде, — пробормотал Тедди, сознавая, что он согрешил, и ясно отдавая себе отчет в своих мыслях и настроениях. Леонора, стоя перед ним, потрепала его по щеке. Она ни минуты не сомневалась, что, решившись на безвозвратный шаг, она сумеет делать из Тедди все, что захочет; она допускала, что письмо мужа и ее собственное обращение к Тедди несколько нарушили его душевное равновесие, и была готова отнестись снисходительно к его рассеянности. «Я могу подождать!» — сказала она себе с внутренним удовлетворением. Она захватила кончики Теддиных ушей между большими и указательными пальцами и встряхнула его голову, как встряхивают голову терьера. — Иди и… выпей что-нибудь… капризуля!.. и одевайся!.. и подбодрись!.. Ну? Хорошо? Наклонившись, она поцеловала и отпустила его. — Беги! Он пошел, ступая довольно тяжело; вся жизнерадостность его исчезла. Маунтли, с трудом справляясь с гримом, радостно приветствовал его: — Это было подло оставлять меня одного! Иди сюда и помоги мне. Взгляни на мою физиономию! Тедди взглянул и широко ухмыльнулся. — Ты выглядишь, как настоящий петрушка! — сказал он, принимаясь снимать румяна, украшавшие не только щеки, но и подбородок Маунтли. Покончив с этим делом, они выпили, и Тедди почувствовал себя чуточку лучше. Несмотря на все его горе, когда он оделся и загримировался, настроение вечера захватило его. Он принял участие в общем веселье, забывая на время свое несчастье. Обед прошел очень весело. На Филиппе был подлинный костюм эпохи Людовика XVI из блеклого атласа, цвета слоновой кости, с вышитыми гладью розами и гиацинтами; на голове был соответствующий костюму белый парик. Джервэз оделся сербом, хотя, по выражению Филиппы, «скорее походил на палача» в своем высоком черном воротнике. Во всяком случае, костюм был очень эффектен, и Джервэз выглядел в нем гибким и как бы помолодевшим. Разерскилн и Кит выполнили свою угрозу и явились шейхами; Леонора была очень красива, как несколько модернизованная Клеопатра; Кардоны, знакомые Сэмми, были Шерлоком Холмсом и Ватсоном; Камилла Рейкс с дочерью и сыном удачно изображали венецианских вельмож, в шляпах из картона, которые они выкрасили и смастерили сами; на мальчике были длинные шелковые чулки сестры, шелковые дамские панталончики и шелковая туника. После обеда начался съезд, и «интимный костюмированный вечер» обратился в настоящий бал. «Всерьез», как выразился Маунтли. Тедди и он имели большой успех; их накрахмаленные красные с синим мундиры и белые панталоны не смялись, и грим детских игрушек держался отлично. В два часа оркестр заиграл шотландскую народную песню «Auld Lang Syne». Тедди стоял несколько поодаль от Филиппы, но при первых звуках подошел и взял ее за руку. Он не подумал, что это может привлечь внимание; ведь это был его последний вечер. Он почувствовал это с внезапной остротой, когда все запели; видя всех кругом такими счастливыми и беспечными, он полагал, что никто, кроме него, не чувствовал себя так среди этого веселья. Когда пение кончилось, он все еще стоял, рука об руку, рядом с Филиппой, пока Джервэз не подошел и Филиппа не пошла с ним танцевать. «В самый последний раз!» Самый последний! Эти слова звучали в мозгу Тедди; все сегодня было в самый последний раз. Леонора подошла и сказала ему на ухо: — Почему такой бледный и вялый? — и увлекла его за собой, заставив танцевать. Они прошли мимо Джервэза и Филиппы; холодно и сердито оглянув Тедди, Джервэз спросил: — Что, этот молокосос снова пьян? — Кто? Тедди? — спросила Филиппа, подняв брови, что она неизменно делала, когда бывала озабочена. — Не думаю. Почему? — Я полагаю так, судя по тому, как он вел себя во время пения, — ответил Джервэз. — Но, милый, — начала было Филиппа, слегка засмеявшись, но остановилась. Смех ее замер: Джервэз, весь бледный от гнева, смотрел на нее сверху вниз. — Ты глубоко ошибаешься, — мужественно сказала она, отвечая на его взгляд и выдерживая его. Фехтовать долее было бесполезно; защитные шарики соскочили, наконец, с рапир. Заглушенный от ярости голос Джервэза был едва слышен: — Полагаю, что вряд ли ты станешь отрицать, что Мастере влюблен в тебя… — Он думает, что влюблен… но, Джервэз… — Музыка прекратилась и после короткой паузы заиграла «Короля». Все бросились прощаться. Филиппа машинально слушала, улыбалась, отвечала; голова ее была полна тревожных мыслей, опасений, гнева и какого-то отвращения, смешанного с изумлением: чтобы Джервэз так вспылил и фактически обвинил ее в сообщничестве! «Полагаю, что ты вряд ли станешь отрицать, что Мастере влюблен в тебя»… Это сказал Джервэз, но не тот Джервэз, которого она знала. Она чувствовала в одно и то же время негодование, оскорбление и жалость. Джервэз изменился, так ужасно изменился… Наконец, все уехали, остались только гостившие. Последние рюмки допиты, раздаются последние смешки; все уже совсем сонные… Тедди подошел пожелать спокойной ночи. Из-за грима трудно было сказать, был ли он действительно разгорячен; он улыбался и выглядел довольно глупо. Он салютовал Филиппе с притворной церемонностью; подошедший Маунтли присоединился к нему, и они очень забавно имитировали деревянных солдатиков Балиева. Все напевали этот мотив, подымаясь наверх. Придя в свою спальню, Филиппа присела, не раздеваясь, как будто ждала чего-то. Она услышала шаги Джервэза в коридоре, его голос, последнее «спокойной ночи»; его дверь открылась и закрылась; теперь он был в своей комнате. Смежная дверь тотчас же широко распахнулась, и он показался на ее пороге. Филиппе почудилось, что он ее поманил; она встала и подошла к нему: — Джервэз, что это? Вместо ответа он схватил ее в свои объятия и держал так крепко, что она едва могла дышать. — Видишь ли, нам надо это выяснить. Я уже много месяцев знаю, что Мастерс влюблен в тебя, и ты это тоже знаешь. Ты его пригласила сюда. Я хочу знать правду. Был ли он когда-либо чем-нибудь и есть ли он что-нибудь для тебя? Мне всё равно, как бы ты ни сердилась, мне безразлично, что ты будешь думать обо мне, — я хочу знать. Филиппа как бы окаменела в его руках; с усилием закинув голову, она взглянула ему в глаза с выражением такого же гнева и горечи. — Мне кажется, ты сошел с ума, — сказала она, — или… или пьян не Тедди. Джервэз, ради всего на свете… как, как можешь ты… Он мрачно держал ее. — Да, я слушаю тебя. Отвечай. — Я не могу дать тебе ответа, да и не может быть ответа на такой вопрос. Ты был везде, где был Тедди, я хочу сказать — ты все знал. Ничего не было потайного, ничего и не было сказано им… Джервэз перебил ее: — Ничего не было?.. Так ли?.. Все накопившиеся за последние месяцы подозрения кишели в нем теперь, отравляя его взгляды, делая его слепым к истине. Он увидал, как гневно вспыхнули глаза Филиппы при его вопросе: «Ничего не было?.. Так ли?..» И его безумная ревность, как хищный зверь, яростно устремилась на свою добычу. Он опустил руки так внезапно, что Филиппа пошатнулась и, чтобы не упасть, ухватилась за колонну кровати. — Значит, я был прав, — сказал он, задыхаясь. Возмущение Филиппы было так сильно, что она с трудом могла выговаривать слова; они выскакивали, отрывистые, полусвязные: — Ты сошел с ума… да, это так… и сделал из мухи слона. Тедди и я… Тедди и я… я его знаю с детства… каждый тебе это скажет… весь свет знает о нас. Еще до твоего появления мы были с Тедди друзьями, любили друг друга. Все было открыто, как день. И вдруг сегодня ты бросаешь в меня всем этим ужасом, выдуманным тобою. Все выдумано… и Тедди, во всяком случае, уезжает… он никогда не сделал мне зла… никогда… только любил меня… О, тебе этого никогда не понять!.. Как можешь ты быть таким?.. Как ты можешь, после всего, что… Она не могла продолжать — так она дрожала, и прижала обе руки к лицу. Наступило молчание и продолжалось так долго, что казалось угрожающим. Филиппа подняла голову. Джервэз стоял неподвижно, устремив на нее полные враждебности глаза. Невыразимое негодование овладело ею; оскорбленная гордость заставила ее еще выше поднять голову. Это действительно переходило все границы! Быть обвиненной, подозреваемой! Ее слова, ее оправдания вызывают лишь сомнение!.. Она подняла руку. — Уйди, пожалуйста, — раздельно промолвила она. — Оставь меня одну. Я думаю, что ты болен — душевно болен, во всяком случае. Или же я никогда не знала тебя, не имела понятия, каков ты на самом деле. Вообразить все это, довести себя до такого состояния!.. Это ненормально, вот и все. Видно было, что она дрожала, но она бесстрашно смотрела на Джервэза. Он признавал ее мужество, но ярость слишком уж овладела им, чтобы он мог оценить его. Давнишнее подозрение вылилось, наконец, наружу и разгорелось в этот неукротимый гнев; он не мог ясно соображать; его мысли вертелись вокруг одной точки. Каждый раз в его отсутствии появлялось что-нибудь новое по отношению к Тедди; в самые первые дни ему опять-таки из-за Тедди захотелось узнать, любит ли его Филиппа. Один вид Тедди, даже звук его голоса, был как удар кинжалом по его тщеславию. Его тщеславие было обращено в прах молодостью Тедди, и эта обида была так же реальна, как его ревность к Филиппе. С самой женитьбы мысль о молодости и ревность к молодежи, словно скрытая язва, коварно подтачивали прямоту и привлекательность его характера. Джервэз упорно отрицал бы это, но это было так. В эту ночь, после долгих дней мучения, болезнь его разума обратилась в горячку; а теперь он окончательно перестал владеть собой. Воспоминания, каждое, как ядовитое жало, роились в его мозгу: взгляды Тедди, планы Тедди, постоянные разыскивания им Филиппы, ее полупризнание за вечер перед тем, объяснение, которое «она не могла дать», ее жалость к нему, всякая мелочь, связанная с каждым из них, в связи друг с другом были преувеличены им, и ему казалось, что это — доказательства ее неверности, неверности в чувствах, если не в действительности. Дыхание у него спирало; он поднес обе руки к горлу и схватился за шею, как бы для того, чтобы освободить ее от каких-то тисков; это движение, багровый цвет его лица и его ярость заставили Филиппу невольно отступить на шаг. Запинаясь и захлебываясь, он с трудом произнес: — Да… вот оно… вот как ты чувствуешь! Я давно это знал. И из-за этого мы… ты… Он остановился, задыхаясь; и из темной накипи его мозга всплыло одно воспоминание — воспоминание, которое должно было бы успокоить его ревность, но которое приняло самый гнусный образ. — В прошлом году, — продолжал он, опустив одну руку и указывая ею на Филиппу, — в прошлом году… во время этого несчастного случая… тебе было все равно… Вот что это было… ты… даже тогда… Вся кровь бросилась в лицо Филиппы; она больше не боялась ни его, ни за него; она подошла к нему и стояла так близко, что могла видеть конвульсивную работу его мускулов под натянутой кожей его лица. И проговорила отчетливо, но без выражения: — Ты лжешь, и ты знаешь, что лжешь! И эту ложь я никогда не прощу. Ты возьмешь свои слова обратно, или я не останусь больше с тобой. Она прошла мимо него в свою комнату, ступая твердо и быстро, и закрыла дверь. Звук дверной щеколды вернул ее к действительности. Это была ее комната — нормальная жизнь еще существовала. Джервэз был жертвой собственного ужасного воображения. «Все это так ужасно, что я к этому не была совсем подготовлена; мне и в голову не приходило, он ли это так чувствует, может так чувствовать», — думала Филиппа. Вся дрожа, она опустилась на кушетку и старалась восстановить эту сцену; ей надо было это сделать, чтобы понять точку зрения Джервэза и почему он стал держаться такого взгляда. Разве было похоже на то, будто она поощряет Тедди? Бесполезно было бы отрицать, что она знала о его любви. Но только любовь его была такая… трогательная, как бы далекая, — как всегда бывает любовь, на которую не отвечают. И встречались они сравнительно редко; но, к несчастью, как-то случалось, что большинство их встреч бывало в отсутствие Джервэза. Это было одно из тех ужасных совпадений, которые еще скорее губят замешанных лиц, чем даже свидетельские показания, потому что каждая случайно обнаруженная встреча дает повод предположить что-то тайное. «Но ведь тайного ничего не было», — с отчаянием думала Филиппа. Так вот каков был Джервэз! Подлинный Джервэз — человек, которого она знала, как ей казалось, целых два года! Все ее понятия, все ее верования рушились, образуя груды развалин. В действительности того Джервэза, с нежной, особенной, как она думала, душой, на которого можно было опереться, никогда не существовало! Тот Джервэз был только воображаемым лицом, настоящим же Джервэзом был вот этот человек, который кричал на нее как сумасшедший, обвинял и поносил ее… И она отшатнулась от него, вся содрогаясь от отвращения при мысли о нем, но без страха. Ощущение сильного холода охватило ее; она медленно встала и начала раздеваться. Лечь в постель казалось невозможным, сон никогда не был так далек от нее. В белом пеньюаре, она начала ходить взад и вперед; длинное платье мягко ложилось на ковер. Что оставалось в жизни людям, если они окончательно поссорились? Все мольбы и оправдания Джервэза не смогли бы изгладить из памяти сказанного и того, что он подразумевал. И за что, за что? Тедди уезжал; у него было чисто юношеское обожание… он поцеловал ее всего раза два — в первые ранние дни, еще до Джервэза, — и поцелуи его были такие короткие, застенчивые. Быть обвиненной Джервэзом в неверности, измене! Это было все равно, что взять паровой каток для того, чтобы смять маргаритку! Самая мысль об этом была явно смешна. Ну, конечно, он мог отзываться пренебрежительно о слепой вере Сэмми в Фелисити, если таков был его способ действий по малейшему неосновательному подозрению. Если бы все это не было так трагично, оно было бы смешно. Но оно было трагично; этот терзающийся человек, чуть не проклявший ее, был ее муж. Филиппа задумалась над этим, неподвижно глядя в высокую открытую стеклянную дверь, на сапфировое ночное небо. Она никогда не любила Джервэза по-настоящему; она поняла это теперь, потому что не чувствовала к нему никакой жалости, а лишь сильное негодование и что-то вроде презрения. Правда, он был дорог ей, но она не любила его. С этим открытием мир как будто опустел для нее; последняя иллюзия исчезала, унося с собой все довольство жизнью и весь ее уют. Ее охватило чувство бесконечной беспомощности. В одно и то же время ей казалось, что она жила много лет назад и имела весь опыт прожитых годов и вместе с тем была еще очень, очень молода. Сидя на кушетке, она неожиданно уронила голову на руки. На сердце у нее было настоящее горе — горе и пустота. Так, с опущенным на простертые руки лицом, увидел ее с террасы Тедди; он стоял там, стиснув руки, с сильно бьющимся сердцем. Леонора ожидала Тедди у своего окна и увидела, как он остановился; слабый, отраженный из комнаты Филиппы свет осветил его лицо, на котором были обожание и мука. Сощурив глаза, Леонора следила за Тедди с яростью в сердце. Решение заставить его жениться на ней еще крепче созрело в ее мозгу. Теперь он женится; она окончательно это решила, и Ланчестер и его богатство утратили всякую цену. Покорный Тедди был слишком легкой добычей; Тедди ускользающий стоил дороже. Леонору никогда не прельщало то, что она имела, а лишь то, на что она не могла претендовать, или что было трудно достижимо. Она поехала в Фонтелон единственно потому, что подозревала то, в чем убедилась теперь. Но даже она не могла ожидать, чтобы Тедди вдруг бесшумно двинулся вперед и исчез в комнате Филиппы. Легкая улыбка промелькнула и замерла на ее лице. Тедди остановился на пороге и умоляюще поднял руку. Вдруг он услышал тихое, заглушенное рыдание, и этот слабый звук притянул его, как магнит. Он опустился на колени перед Филиппой и обвил ее руками. — Не плачь, моя красавица, не плачь, не плачь… Это только я, Тедди, — я увидал тебя с террасы. Я сейчас уйду; я здесь, только чтобы утешить тебя… Филиппа шевельнулась в его объятиях, стараясь тихонько оттолкнуть его, но он крепко сжал ее, и голос его страстно умолял: — Только один раз… почувствовать твою близость… только на одно мгновение поверить, что все, о чем я мечтал, к чему стремился, — исполнилось! Я знаю, что этого нет, — мгновение пройдет, и я снова буду за стеной, вне твоей жизни… Она почувствовала легкое прикосновение его склоненной головы к ее груди и горячие трепетные поцелуи на своей руке, лежавшей рядом с его рукой. Он оправдывался перед ней с отчаянием и обожанием: — А позже, что бы тебе ни сказали, что бы ты ни услышала, думай только одно обо мне: «Все лучшее, что он имел, единственную, настоящую любовь его души и сердца — он положил к моим ногам». Это правда, Филь, правда; я вырос, любя тебя, я буду любить тебя, когда буду прахом. Ты не любила меня, я всегда это знал, но я не мог перестать любить… А ты… я тоже был дорог тебе… немножко? Он освободил одну руку и коснулся ее наклоненной золотистой головки. — Филь, взгляни на меня разок, скажи… что будешь помнить меня… и я уйду… Филиппа слегка вздрогнула от прикосновения его руки; она так устала, была так расстроена; эта последняя дикая выходка напрягла ее самообладание до крайних пределов. Но для Тедди это трогательное легкое содрогание было целым откровением, которое пробежало по нему, как пламя. Опустившись на колени, он дрогнул в ответ; глаза его из умоляющих сделались восторженными; он поверил, что в этот изумительный момент случилось чудо из чудес, и Филь полюбила его… Дверь щелкнула — оба услышали это. Филиппа не могла говорить, а Тедди замер на секунду. Затем он вскочил на ноги и выбежал на террасу. При входе Джервэза в комнату Филиппа услышала, как будто кто-то поскользнулся на мокрых мраморных плитах, а затем странный, короткий крик. Она поднялась навстречу мужу, но при взгляде на него ей пришлось собрать все свое мужество, чтобы не вскрикнуть. Он стоял, устремив на нее глаза, сжимая и разжимая руки; выражение его лица привело ее в ужас. Два раза он раскрывал было рот, но не издал ни звука; наконец, он тряхнул головой, как будто желая высвободить ее, и ему удалось выговорить безжизненным голосом: — Я почти поверил тебе… почти… но ты одурачила меня! Там… в моей комнате… мне стало стыдно… я упрекал себя за то, что неправильно осудил тебя… и вот… Он сделал шаг вперед и поднял руку; Филиппа думала, что он хотел ее ударить. Лицо Джервэза искривилось в подобие улыбки: — Прикоснуться к тебе? Ни за что! Если бы я это сделал, — он захлебнулся на этих словах, — то это было бы лишь для того, чтобы убить тебя… Но не стоит быть повешенным за тебя… за таких, как ты… Ты… ты — развр… — Нет, нет! — воскликнула вдруг Филиппа громким и ясным голосом. — Я не позволю тебе сказать это. Не позволю! С террасы их кто-то позвал. Леонора стояла в открытом окне, смертельно бледная, с дрожащими руками, бормоча: — Кто-то… здесь внизу… застонал… упал… только что… Я не могла спать… встала. Я видела какого-то мужчину, выбежавшего из этой комнаты… Он оступился на террасе… Мне кажется, что я была в обмороке… Джервэз безжизненно ответил: — Я спущусь вниз. Филиппа вышла на террасу, игнорируя Леонору, и опустилась на колени на низком выступе крыши, стараясь пронизать взором окружающую мягкую темноту. Показались люди с факелами, Маунтли, Джервэз и Разерскилн. При тускло и неясно мерцавшем освещении Филиппа с трудом различила скорченную фигуру, увидела яркое красное пятно… часть одежды деревянного солдатика… Затем факел осветил спутанные волосы Маунтли, поднятый воротник его пальто, накинутого на пижаму… и Разерскилна… Вот они наклоняются, что-то поднимают… Голос Разерскилна пронесся в редком воздухе: — Умер на месте… бедняга… верно, сломал себе шейные позвонки… Она услышала скрип гравия под ногами мужчин, медленно и тяжело ступавших со своей ношей; факелы теперь были опущены вниз, как попало, и напоминали рой светляков. Так казалось Филиппе, лихорадочно работавший мозг которой готов был ухватиться за всякую мысль. Тедди не умер… Этого не могло быть — он был только в обмороке, и все еще в этом нелепом мундире! Как будто можно умереть наряженным в такой костюм! Она повернулась, чтобы уйти с террасы в дом, и увидела Леонору, стоявшую рядом с ней. Обе женщины взглянули друг на друга, и Филиппа прошла в свою огромную комнату, где все окна и двери стояли настежь, а шелковые гардины надувались, как паруса на судне. Огни были уже в коридоре, огни, и сдержанные голоса, и медленные шаги по каменному полу холла; шаги приближались и стали неровными, когда начался подъем по лестнице. Филиппа ожидала у двери; зубы ее щелкали. — Нет!.. Нет!.. — повторяла она еще и еще, не сознавая, что говорит. Вот видны уже лица Джервэза, Разерскилна, Маунтли… Теперь они на верхней площадке главной лестницы и поворачивают налево. Филиппа различает яркий красно-синий мундир. Она ухватилась за дверь; руки ее так крепко сжимают дерево, что оно врезалось ей в ладони. И она увидела лицо Тедди, такое спокойное, молодое. Казалось, он спал; волосы его были едва смяты: упавший луч света позолотил их. Маленькая процессия прошла в его комнату и исчезла из вида. Филиппа все еще стояла, ухватившись за дверь, но губы ее шептали другие слова: — Этого не может быть!.. не может быть!.. — Повернув голову, она заглянула в свою комнату и вошла в нее; отпущенная дверь захлопнулась за ней. — Этого не могло быть!.. Как могло это быть?.. Ведь в этой самой комнате, у этой самой кушетки Тедди стоял на коленях всего несколько минут назад и шептал: «Я люблю тебя». Нет, он сказал: «Филь, взгляни ни меня разок и скажи, что будешь помнить меня…» Она сильно вздрогнула… Но был ли это его голос, голос Тедди? Нет, это птичка шевельнулась в плюще и чирикнула во сне. Филиппа упала перед кушеткой на колени; весь ужас горькой действительности охватил ее, увлекая ее все глубже и глубже в ледяную бездну. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА I Мы наиболее боимся того, что нам менее знакомо; нас не страшат бедность, разочарование, горести сердца и потери, но нас пугает одиночество.      Гауптман Леонора была занята мыслью, что надеть, — ни черное, ни белое не было ей к лицу. Она окончательно остановилась на прелестном матовом пурпуре и маленькой, очень нарядной черной шляпе. А какие перчатки — белые? Бежевого цвета? Нет, светло-серые… А вуаль? Очень demodee и испортит весь шик, весь эффект. Вуали не надо. Суд заседал, или собирался, или как это называется, в такие невозможные часы!.. Приходилось быть там уже в десять часов, а вас могли вызвать только в три. Так неделикатно… Однако она была готова, и Дикки суетился в холле… Слава Богу, ей удалось отговорить его поехать с ней. Не потому, чтобы она хоть капельку боялась, но на суде делались иногда такие несносные намеки; и она слышала, что защитник Филиппы, Бородейль, очень горячо взялся за ее дело. В то время, как «ролле» быстро катился по улицам, Дикки делал замечания относительно чудной погоды. — Лето, наконец, наступило, — говорил он, высовываясь, чтобы посмотреть, как выглядит лето на Ватерлооском мосту. Жирные руки его покоились на жирных коленях; красное лицо было оживленно. — Впрочем, сегодня не следовало бы так много об этом думать, — сказал он вдруг и положил одну из своих рук на стройную руку Леоноры в серой перчатке. Она всегда чувствовала отвращение при его прикосновении; теперь она закрыла глаза и ничего не ответила. Какое у нее сердце, подумал Дикки, и какая глубина чувства! Бедная его девочка! Через что ей придется пройти сегодня! Какая проклятая, неприятная история! — Честное слово, ума не приложу, — выпалил Дикки уже в сотый раз, — как это Вильмот может вести такой процесс! Он, верно, сумасшедший. Да он и выглядит таким, во всяком случае. Леонора открыла глаза. — Я полагаю, что он хочет снова жениться и иметь наследника, — сказала она мягко. — Это более похоже на его похороны, чем на свадьбу, — фыркнул Дикки. — Это какой-то ходячий скелет, с лицом гробовщика. — Он сильно страдал, — вздохнула Леонора. — А мне ее жаль, — не унимался Дикки. — Ведь она еще такой ребенок… Никогда не выходит ничего хорошего, когда старые женятся на молодых. Вильмоту следовало иметь больше здравого смысла — или терпимости. Он мрачно стал смотреть в окно; они подъезжали к зданию суда. Леонора не позволила ему проводить ее. Ей не хотелось, чтобы ее появление было испорчено видом Дикки; красный, потный и толстый, воплощенная вульгарность, он не отставал бы от нее с гордостью законного обладателя. Итак, Дикки продолжал свой путь, пока не встретил около Кэннон-стрит Спендера и не окликнул его. Он тотчас же сообщил Спендеру, что завез свою супругу в суд… она ведь была в Фонтелоне, имении Вильмота, когда убился этот бедный малый и когда все это случилось… — Я как раз говорил ей, — добавил он, — что не могу понять, как это Вильмот… Словом, мне кажется неприличным, чудовищным разводиться с женой из-за человека, которого уж нет в живых… — Я того же мнения, — согласился Спендер, — а между тем… не знаю… ведь есть в этом вопросе и другая сторона. Скажите, что оставалось делать Вильмоту, раз он знал? Не мог же он все оставить по-старому! Понятно, что он не захотел больше видеть жену. Чертовски неловкое положение, как ни взгляни. — Полагаю, что так, — согласился Дикки, глубоко вздохнув. Он не мог отделаться от мысли о бедной юной леди Вильмот… такой еще ребенок, как бы там ни было… — Дает пищу газетам, дело-то, — заметил Спендер. Но Дикки нельзя было развеселить. Он мрачно ответил: — Только подумать о всей этой гласности вокруг такого ребенка! — Довольно-таки опытный ребенок, судя по газетам, — усмехнулся Спендер. Дикки не продолжал; он не мог объяснить даже самому себе, почему факт развода Вильмота с женой гак его угнетал. Ведь развод, даже принимая во внимание столь ужасные обстоятельства, казался справедливым. «Во всяком случае, это не мое дело, — говорил себе Дикки, но не мог не думать об этом процессе. — Может быть, это потому, что Нора туг тоже замешана, — решил он и вспомнил собственные подозрения. — А оказывается, что все время это была эта девочка! Нора относилась ко всему очень снисходительно; она созналась, что сочувствовала им обоим… Но, конечно, ей и в голову не приходило, что здесь могло быть что-нибудь дурное». Прошел газетчик, выкрикивая последние отчеты этого процесса. — Я, верно, буду весь день покупать экстренные выпуски, — пробормотал Дикки, глядя на листок, опасаясь и вместе желая прочесть все, что там было. Наступившее лето ясно чувствовалось и в суде. Солнечный свет играл в косых столбах пыли; свидетели выглядели бледными; суд казался очень усталым; один только председатель был совершенно свеж; он сидел неподвижно, не спуская твердого взгляда со свидетелей. Зал суда был набит битком и напоминал шатры в Итоне и Харроу; те же лица, те же великолепные эффектные туалеты. Рядом с Филиппой сидел Разерскилн. Он был несколько краснее обыкновенного; тонкие губы его были крепко сжаты. Ничто не изменило его приверженности. «Ты дурак», — сказал он Джервэзу, узнав о его намерении развестись с Филиппой и о выставленных им основаниях. «Я и теперь того же мнения», — ответил он за день перед этим на замечание Джервэза. Он решительно отказался обсуждать с ним этот вопрос. С нелестной откровенностью он высказал ему все, что думал о его поведении в тот день, через месяц после смерти Тедди, когда Джервэз впервые сообщил ему о своем намерении развестись с Филиппой. Филиппа была в это время у Камиллы Рейке; последняя взяла ее с собой в Лондон, а Разерскилн оставался с Джервэзом в Фонтелоне. Понятно, он знал, что «что-то неладно», но, по мнению Разерскилна, «неладное» между мужем и женой не должно было интересовать третьих лиц. Сообщение Джервэза поразило его как громом, и он спросил в первую минуту: — Ты с ума спятил? Выражение почти безумного гнева на лице Джервэза в то время, как он отвечал отрицательно, неприятно поразило Разерскилна. — Ты хочешь сказать, — медленно спросил он, — что ты разводишься с Филиппой и привлекаешь этого умершего беднягу как соответчика? — То, что Мастерс умер, не устраняет факта неверности моей жены, — выпалил Джервэз. — А какие у тебя доказательства? Тебе понадобятся очень веские! Он не скрыл презрения в тоне. — Я застал Мастерса в комнате Филиппы в четыре часа утра, и миссис Ланчестер тоже видела его. — Нора Ланчестер? Разерскилн высказал свое мнение о Леоноре с большей силой, чем это допускала деликатность, и закончил словами: — Вот что я о ней всегда думал!.. Неужели же ты в самом деле собираешься развестись с Филь на основании слов такой женщины? На него не произвело впечатления даже бешеное заявление Джервэза, что Филиппа ничего не отрицала. Но он пошел к Филиппе, снес ей конфет и большой букет нарциссов и предложил покататься. Наняв фаэтон у Смита, любовно держа вожжи и пуская лошадей еще и еще раз вокруг парка, он заговорил: — Джервэз мне все сказал… Я знаю, что это вздор, Филь… Но он чертовски крепко стоит на своей точке зрения… Я задавал себе вопрос, как бы я мог помочь прежде всего тебе… а в конечном итоге и вам обоим? Разерскилн не смотрел на Филиппу, а остановил свои светлые твердые глаза на лоснящихся спинах великолепных рыжих лошадей, на их блестящих острых ушах. — Я… я не буду бороться, — вымолвила, наконец, Филиппа, — и я не хочу больше видеть Джервэза… Он может делать, что хочет. Разерскилн подумал с минуту и сказал: — Да, но он хочет… — Джим, я… ты не понимаешь. Это все кончено. Я никогда не вернусь к Джервэзу. — Но пока он не был таким, Филь, ты ведь любила его тогда? — Да. То есть я думала, что любила. Он, видишь ли, был первым; и все тогда казалось таким важным и таким, как надо. Это, конечно, звучит глупо, но папа и мама были так довольны, Джервэз был страшно популярен и такой добрый, забавный, милый… правда, он был таким тогда… И, Джим, честное слово, поскольку я умела, я была хорошей женой. Что же касается этого несчастного столкновения во время хоккея, то это была только чистая случайность — ничего больше. У меня было особое утреннее приподнятое настроение; мне было так ужасно хорошо, и я была так счастлива — у меня и в мыслях не было нанести какой-нибудь вред. Но я думаю, что Джервэз никогда мне этого вполне не простил. — Я тоже думаю, что нет, — медленно сказал Разерскилн. Он перевел лошадей на шаг с помощью целой системы тихих окриков и увещаний, которые составляют столь живую связь между любителями лошадей и лошадьми. — Но тебе незачем мучиться из-за этого. Если ставить вопрос о прощении, то тебе приходится прощать в тысячу раз больше, чем Джервэзу; ему прощать на самом деле нечего, а тебе — почти все. Во — первых — твой брак с ним. Ты не убедишь меня, что Джервэз считал все в порядке вещей, так же, как и твои родители. Все они должны были иметь больше здравого смысла. Легко поймать каждого ребенка со школьной скамьи, нарассказав ему басен: он поверит. Думают, что современные девушки все знают. Не верь этому, дорогая! Некоторые вещи даже современные девушки не могут знать — до свадьбы. Много чепухи говорят о молодежи, но наибольшая глупость изо всех — та, будто современную молодую девушку, идущую к венцу, уже ничему учить не приходится! Не верь, дорогая, и этому! Я никогда этому не верил. Потому что никто не может научить всему тому, что нужно знать о замужестве. Это надо понять, чтобы выдержать, так мне кажется; а такое понимание достигается всей жизнью двух людей, любовью и терпением… Но еще прежде, чем стараться понять, надо чувствовать одинаково! А какое же может быть понимание между человеком возраста Джервэза и ребенком твоих лет? Он думает все время так, как его поколение, а ты — как твое; он ищет тихой пристани, в то время как ты только начинаешь жизнь! Это нельзя было согласовать. Если следовать законам природы, то нельзя особенно сильно ошибаться; а видала ли ты когда-нибудь, желал бы я знать, чтобы старому самцу удалось прельстить лучшую из стада? Никогда в жизни. И скотоводы скажут тебе то же: подобное с подобным — вот верное правило. Так оно и есть. Послушай меня, Филь, поверь, что я знаю, о чем говорю. Джервэз разрывает с тобой не потому, что он есть или был безумно ревнив, а потому, что ты и он говорите на разных языках, и он это почувствовал. Я бы сказал, что в Жизни каждого мужчины есть две женщины, на которых ему не следует жениться: это его первая любовь и последняя. Потому что с каждой из них он наглупит! Он положил свою холодную жесткую руку на плечо Филиппы. — Я бы хотел, чтобы ты была моя девочка, — сказал он, — ты могла бы быть ею — я только на два года моложе Джервэза. Я бы смотрел за тобой и выдал бы тебя замуж за мальчика твоих лет. А где Кардон, между прочим, а? Филиппа покачала головой: — Понятия не имею. Он написал мне ту единственную записку, которую я тебе показывала, в которой он отрекался от меня; с тех пор я его не видела и ничего о нем не слышала. — Я бы хотел свернуть его жирную шею. А твоя сестра Фелисити, где она? Филиппа взглянула вниз на свои руки. — Когда она писала… после того, как узнала, — она сообщала, что Сэм был болен и что они возвращаются домой, как только он достаточно окрепнет для переезда. Она добавила, что, по ее мнению, я дура; что она скрыла все от Сэма, чтобы его не волновать, и что позже я смогу, если захочу, навестить ее! Но не теперь, потому что Сэм еще слишком болен, чтобы они могли принимать посетителей. — Она всегда мало стоила, — сказал Разерскилн с суровым презрением. Филиппа беспокойно задвигалась, проводя большим и указательным пальцами вверх и вниз по своему жемчугу. — О Джим, кто же на свете захочет быть замешанным в некрасивую историю? Никто! И ты бы не захотел, но ты терпишь весь ужас огласки, стоишь за меня и показываешься со мной потому, что ты уж такой человек… Я полагаю, что природа создает некоторых мужчин совершенно бескорыстными — и ты один из них. Но я не стала бы тебя осуждать, если бы ты повернулся ко мне спиной. Тебе же надо подумать о Ките, и ты брат Джервэза. — Лучшее, что Джервэз когда-либо сделал для меня, это — что он сделал меня твоим братом, — язвительно сказал Разерскилн. — Факт! Знаешь, что он упал с лошади вчера? Даже если бы он убился, — мрачно сказала Филиппа, — это не спасло бы меня теперь. Ужасная огласка Теддиной смерти… и к тому же известие об этом потрясающем скандале… Мое дело было проиграно еще до его возбуждения в суде. Раз люди начинают бросать грязью в женщину, замужнюю женщину, то даже если все очистится, следы останутся навсегда! И ты знаешь это. Разерскилн отрицал, что он это знает. — Не надо настраиваться так мрачно, — сказал он в виде доброго поучения. Они продолжали говорить, и разговор вертелся все о том же, не успокаивая и не обнадеживая. — Тем, что я стою за Филь, я помогаю ей, знаете? — сказал потом Разерскилн Камилле. Камилла посмотрела в его несколько холодные серые глаза сквозь слезы. — Я не могу передать вам, Джим, — проговорила она с чувством, — каким хорошим я вас считаю! Я никогда не смогу вам это сказать! Разерскилн вспыхнул, как мальчик; его глаза изменились, стали живыми и умоляющими. Он вышел из дома Камиллы, покручивая коротенькие усы; ему надо было привести в порядок так много мыслей, а он не был из тех, у кого мозги работают с быстротой молнии. Этому всему со смертью Бриджет минуло тринадцать лет. С тех пор он не думал ни об одной женщине с любовью. Камилла не была второй Бидди — под луною не бывает двух таких; но Камилла была такая тихая… можно было представить себе, как приходишь к ней домой… а это много значит для мужчины. Она бы создала семью. Он перестал крутить ус и поднял палку кверху, чтобы позвать таксомотор. Возможно, что она и не думает о нем, а он был дурак, что отдался так своим мыслям… дурак! Но на следующий день, не застав Филиппы, он пил чай вдвоем с Камиллой. Была ранняя весна; из гостиной Камиллы был виден сад, а за ним — Реджентс-парк. Нарциссы белели в траве, в комнате все вазы были наполнены ими, а также розовыми и голубыми гиацинтами; воздух был напоен сладким обещанием весны — факт, который Разерскилн комментировал словами: — По этому признаку я надеваю свои «чеки». — И они отлично выглядят, — согласилась Камилла, смеясь и думая, как элегантно, хотя и несколько старомодно, выглядел Джим в своем черном сюртуке, так хорошо сидящем на его худой фигуре, и широких брюках, которые он называл «чеками». На нем был также довольно старомодный воротничок, галстук в крапинках и шляпа на песочного цвета волосах, одетая неизменно на затылок. — Джимми, — вдруг спросила она, — а разве вы не соскучились по деревне? Он печально кивнул: — Все это скоро кончится, и я поеду домой. — И они снова вернулись к процессу. Камилла заняла свою позицию на другой день после смерти Тедди; она слышала яростное, горькое обвинение Джервэза и прошла к Филиппе, и Филиппа открыла перед ней свое сердце. Камилла не могла забыть ужаса, который вызвало в ней заявление Джервэза, что он намерен привлечь умершего к делу о разводе, который он хотел начать против жены. Ей показалось, что она падает в обморок; черная мгла застлала ей глаза, но мгла рассеялась, и она увидела сквозь нее мертвенно-бледное, изможденное лицо Джервэза. — Вы не можете совершить такой ужасный, низкий поступок! — крикнула она. Это было несколько месяцев тому назад; она уехала из Фонтелона через два дня после заявления Джервэза, захватив Филиппу с собою. Для нее он был сумасшедший, лунатик, жертва собственной ужасной иллюзии; но она никогда не допускала возможности такого процесса. Интересы Филиппы защищали ее поверенные; глава адвокатской конторы, человек еще молодой для такого ответственного поста, но весьма опытный юрист, не скрыл от Камиллы всю серьезность положения Филиппы. — Не забывайте показаний лорда Вильмота и миссис Ланчестер, — сказал он. — Показания такой женщины! — протестовала Камилла. Энгус Кэрд пожал плечами. — Я опасаюсь за исход, — сказал он веско. — Когда будет теперь суд, как вы думаете? — спросила Камилла Разерскилна в один весенний день. — Через месяц, я полагаю. В действительности процесс ускорили; он начался тотчас же после пасхальных каникул. Разерскилн и Камилла явились в суд вместе с Филиппой. Разерскилн глядел прямо перед собой, словно совершенно незаинтересованное лицо; Камилла, бледная, с расширенными глазами, дрожала от справедливого негодования. И Филиппа — тоже вся бледная, совсем еще дитя, если бы не выражение ее глаз. Джервэз, все еще слегка хромавший, даже не взглянул на нее. Зато она смотрела на него, будто что-то, обдумывая. Неужели она когда-то действительно стояла у алтаря, слушая его уверения в любви и верности? Неужели она лежала в его объятиях, была его женой?.. Это казалось невероятным. Разерскилн вскинул монокль и уставился на Джервэза, как будто он был выставлен напоказ. «Он сошел с ума, — думал он. — Сумасшедший или чертовски дурной человек — это почти одно и то же!» — Ты свободна, — сказал он Филиппе несколько часов позже, ласково поддерживая ее за локоть. — Конечно, пойдем. Все было кончено: вкрадчивая, слезливая ложь Леоноры, грозное обвинение Джервэза… Защита была очень прямолинейна, но неубедительна ввиду показаний свидетелей. Филиппа была признана виновной стороной; поверенные согласились между собой назначить ей содержание в три тысячи фунтов в год. — Какая щедрость! — говорили в публике, восхищаясь Джервэзом. Дикки Ланчестер, ожидавший жену, чтобы отвезти ее домой, чуть не заплакал при виде Филиппы, одетой во все белое; фотографы прессы щелкали справа и слева; она, казалось, не замечала их, идя рядом с Разерскилном к автомобилю. — Чертовски гнусный поступок, я нахожу! — говорил Ланчестер Леоноре. — Боже мой! Это ж бесчеловечно… он не человек, этот Вильмот. — Это было все слишком ужасно, — промолвила Леонора и несколько искусственно всхлипнула. Дикки говорил позже своим друзьям в клубе: — Моя маленькая женка совсем раскисла. Ужасное положение для нее, ужасное — давать показания! Это чуть не разбило ее сердце… Мне выпала тяжелая доля привести ее в себя сегодня вечером… В общем, ужасная история, а? Филиппа, возвратившись в дом Камиллы, стояла перед ней на коленях, прижавшись щекой к ее руке, и говорила: — Ты видишь, мне надо ехать. Я должна, дорогая! Камилла гладила ее короткие золотистые волосы, рассыпавшиеся по ее рукаву… — Поедем со мной в Линдхэрст… Я проведу там только конец недели, потом ты останешься одна… я не могу еще пока отпустить тебя далеко. — Я не могу остаться — прошептала Филиппа. Камилла посоветовалась с Разерскилном. — Уехать одной!.. Она не сознает этого, Джим, она не имеет ни малейшего понятия! Если бы она могла подождать месяц-другой, пока уляжется этот так сильно возбужденный интерес… — Я поговорю с ней, — сказал Разерскилн. Он сказал: — Знаешь, Филь, тебе надо немного посидеть тихо, а затем мы вместе придумаем какую-нибудь перемену — идет? Филиппа стояла рядом с ним и взглянула ему в лицо: — Джим, из любви к тебе и Камилле я готова почти на все. Неужели вы думаете, я не сознаю, что вы оба сделали для меня больше, чем просто доброе дело? Если Джервэз, разведясь со мной, принес мне горе и стыд, то это помогло мне также узнать и убедиться в людской доброте, дало мне веру в бескорыстие, которой я прежде не знала. Но остаться я не могу, как бы вы меня ни убеждали. Мне не для чего оставаться теперь; мне надо взять себя в руки, а я не могу этого сделать при… при сочувствии и любви ко мне. Видишь ли, мне надо продолжать жить, и лучше сразу постараться найти способ, как это сделать. Вот почему я и уезжаю! Ты всю жизнь скакал напрямик, никогда не уклонялся от прыжка через забор, не искал калитки или лазейки. Помоги же и мне идти прямо. Помоги! Он вернулся к Камилле. — Ей лучше уехать, — сказал он просто. Итак, в одно солнечное утро, оставив Лондон за собой, Филиппа ехала на поезде к пароходу. Она привыкла уже возбуждать внимание и шепот, но ей еще надо было привыкнуть к тому, что ей перестали кланяться. Молли Гавершем, которую она знала еще ребенком, застенчиво улыбнулась и поспешила пройти мимо; ее мать молча проплыла, глядя на Филиппу в упор. Мужчины бросали быстрый взгляд, а затем отворачивались и ухмылялись друг другу — все, за исключением одного. Это был один из старших служащих этой пароходной линии, который заботился о Филиппе, когда она еще ездила в Париж в школу; он знал также всю ее семью и Джервэза. Он подошел, такой же вежливый и любезный, как всегда, совершенно не изменившийся. — У меня есть место для вас здесь, леди Вильмот! Он устроил Филиппу, заказал ей чаю и поджаренный хлеб, подошел к ней позже на пароходе, помог ей в Кале и дружески простился с ней: — Дайте мне знать, когда поедете обратно. Из своего пустого купе Филиппа смотрела на мелькавший плоский французский пейзаж… и когда поезд промчался мимо солдатских могил в Вимерэ, у нее промелькнула горькая мысль: «Счастливцы!» Они тоже были молоды и страдали. Теперь они покоятся; их страдания увенчаны славой, тогда как ее — покрыты позором. Наконец она очутилась лицом к лицу с событиями последних месяцев и имела время, если хотела, все обдумать. Но в уме ее как бы что-то бесцельно вертелось, ничего не решая, ни с чем не примиряясь. И вдруг неожиданно мелькнула мысль: «Я не могу сосредоточиться потому, что для меня нет будущего; будущее ничего для меня не представляет». Это была правда; ей некуда было ехать, и не к кому и не для кого было строить планы. Где были все ее друзья? Каким-то образом, понемногу, она растеряла их во время замужества… А если бы она их и не растеряла, то они, наверное, почувствовали бы то же самое, что Молли Гавершем, когда та, вся красная, осмелилась — именно осмелилась! — улыбнуться ей, но не посмела заговорить с нею! И Фелисити с Сэмом исчезли; они не хотели ее, и она не нуждалась в них. В этом году ей исполнится двадцать два года! Двадцать два! А может случиться, что она доживет до глубокой старости! — Premier service!1 — прокричал голос проводника. Филиппа встала и пошла в вагон-ресторан по качающимся, пыльным коридорам. Беглый взгляд показал ей, что там не было никого, чье лицо приняло бы рассеянное выражение при виде ее, и она облегченно вздохнула. Но все-таки она поспешила позавтракать, опасаясь, что кто-нибудь может войти. А вернувшись в купе, с грустью спросила себя, к чему она спешила. Как-никак, в вагоне-ресторане были люди, а в этой запертой коробке было так уныло. Она принялась за самое неблагодарное времяпрепровождение — вспоминать по датам прошедший год. Год тому назад она была в Сомерсете с Джервэзом — или они как раз собирались туда ехать? Трудно восстанавливать дни, проведенные в довольстве и покое! Не отправились ли они с Джервэзом в мае? И теперь тоже был май… Это одиночество было действительно ужасно; как будто что-то окончательно застигло ее, какая-то ужасная мгла, которая отделила ее навсегда от всякого живого существа. «Не надо настраиваться так мрачно!» Это сказал Джим, милый, дорогой Джим! Он был потерян для нее, потерян в той любви, в которой он еще сам не был уверен, но которую он действительно чувствовал к Камилле, одинаково потерянной в нем, но сознающей свою потерянность. Они поженятся и устроятся и будут совершенно счастливы; и Кит сможет поступить в гвардию, а Тим, старший сын Камиллы, уже военный, будет присматривать за ним. Это будет действительно счастливое, настоящее супружество. «Вы снова выйдете замуж», — сказал кто-то Филиппе, и чувство отвращения охватило ее. Выйти вторично замуж? Ни за что! Во всяком случае, она была свободна сейчас, могла делать, что хотела. Где-нибудь на свете должен же быть дом для нее, место, где ей захочется жить. Сейчас она намеревалась поехать на юг Франции, найти какой-нибудь маленький городок на Ривьере и на время обосноваться там. Камилла посоветовала ей поехать в Валескюр, где у ее сестры есть вилла; сестра была бы очень рада… Но Филиппа не хотела ехать на виллу «Каскад»; она поедет, если мадам де Ко напишет и пригласит ее… Все, в конце концов, свыкаются с разводом; некоторые женщины не обращают на это внимания, а мужчинам, конечно, все равно… Жизнь неизменно идет вперед. И надо свыкнуться с ее нормальным ходом. Ужасны только первые недели или месяцы непосредственно после случившегося… А вот и Париж, где она впервые совсем одна, даже без горничной, без всего, что напоминало бы Лондон и то, что там осталось. Затем отель «Ритц», с этим крошечным въездом в виде полуциркуля, из которого так трудно выезжать в автомобиле… и тот же швейцар при входе в Вандом, та же голубая комната с серебром и шелковыми голубыми одеялами и занавесями, с тиканьем раззолоченных часов на стене. Филиппа чувствовала, что в этом караван-сарае должен быть кто-нибудь, кого она знает… А что, если сразу стать лицом к лицу с жизнью?.. Теперь же… за обедом?.. Она тщательно оделась в серебристое платье с темно-красной бархатной розой сбоку. Глядя на себя в высокое зеркало, она увидела отражение матового золота, серебра и слоновой кости и поняла, какой бледной она стала. С минуту она колебалась… Нет, она не будет румяниться. Она пошла по длинному коридору, заставленному, по обыкновению, бесчисленными сундуками, с ярлыками, свидетельствующими о том, нужны ли или не нужны они в пути, великолепными ярлыками великолепных отелей, которым покровительствуют великолепные американцы. Метрдотель поклонился и отвел Филиппе очень хороший столик. — Миледи обедает одна? — Да. Гавершемы вошли, показав профиль, как только они заметили Филиппу. За ними появился высокий брюнет и остановился на пороге, рассеянно улыбаясь в ответ на почтительное замечание старшего официанта. Маунтли! Вот удача! Маунтли, который был таким добрым! Филиппа смотрела на него во все глаза; затаенная улыбка готовилась сделаться настоящей. Его темные беспечные глаза оглядывали комнату, и рука поглаживала маленькие усы. Наконец его глаза встретились с глазами Филиппы; он двинулся по направлению к ней. — Алло-о! Как поживаете? Здесь проездом? Я тоже… в Биарриц, на поло. И, не меняя своей стереотипной улыбки, он уже прошел дальше к столу Гавершемов. ГЛАВА II Жизнь — это красные маки во ржи, Любовь придет в свое время! Лезвие серпа времени остро, годы летят. Жизнь — это красные маки во ржи. Красные маки смелых мечтаний полны, Но связаны злою судьбой! Жизнь — это красные маки во ржи, Любовь придет в свое время!      Дж. Р. Морланд В сквере, в Антибе, Арчи увидел Форда; Форд его не видел, да так и не увидел бы, если бы этого не захотел сам Арчи. Форд пил пиво со льдом под белым с красным тентом пивной, на площади Этуаль. «Пусть будет так», — решил Арчи, перешел залитую солнцем площадь, взял стул, уселся и сказал Форду: — Алло! — на что тот поднял голову и ответил тем же. — Кончай и идем, — предложил Арчи. — Нам нужен моцион. Надо настроиться к вечеру. Сегодня как раз вечер-gala. Эта новая орда воображает, что выдумала что-то веселое, возбуждающее… Черт подери, эта женщина из Вены чуть не сломала мне руку! Сказала, что она пошутила. Я хотел было ответить: «Да, вижу, но вам надо бы похудеть сперва на целую тонну!» Ты только представь себе, Джосс, на минуту, что было бы, если бы высказать хоть раз всем этим людям всю правду, откровенно и чистосердечно! Форд сморщил свое молодое лицо в сардоническую улыбку. — Ты сможешь это сделать, когда скопишь довольно денег, чтобы уехать в Мексику и работать там, как лошадь, на каком-нибудь ранчо. У меня более скромная цель, но, зная хорошо свой Париж, я скажу, что правда — это последнее, что я предложил бы той публике, которою хотел бы наполнить свое кабаре на Монмартре, если, впрочем, я когда-либо буду иметь его. Арчи засмеялся, откинулся на зеленом стуле и зевнул, показав при этом все свои великолепные зубы: — Я готов скорее умереть с голоду на улице, чем толстеть и отъедаться — или что ты там еще собираешься делать? — в твоем кабаре. Если только мне удастся вырваться из этого чересчур жаркого, переоцененного и слишком населенного местечка, этой «гордости Ривьеры», то я отправился бы туда, где есть простор, где вставал и ложился бы в приличные часы и зарабатывал бы свой хлеб в поте лица. — Ты его здесь и так зарабатываешь, — протянул Форд. — Да, но я подразумеваю честный труд, а не танцы… Это будет в конце этого года, дружище, если мне хоть немного повезет! Подкативший автомобиль остановился на противоположной стороне площади. — Леди Рэллин, — сказал Арчи. — Скорее наутек. — Утекать не для чего, — спокойно возразил Форд. — Мери избавит меня от расхода на обратное такси. Пойдем, Арчи, не будь дураком! — Ничего со мной не поделаешь! — сказал Арчи, мотнув головой. — Ну, пока, до встречи на пляже через полчаса. Он быстро пошел вперед, но обернулся назад, очутившись в тени платанов, раскинувшихся подобно зонтику над его головой. Форд входил в эту минуту в огромный автомобиль; его белокурая голова на секунду блеснула на ярком солнце перед Арчи, так же, как розовое, сияющее улыбками, слишком напудренное лицо леди Рэллин. Арчи пошел дальше, выбирая тенистые стороны мощеных улиц. Как Форд мог! Как будто с них обоих не было довольно общества этих богатых, престарелых, болтливых женщин по вечерам, чтобы еще связываться с ними днем. — Ты упускаешь не одну сотню, отказываясь от завтраков, — заметил ему однажды лениво Форд. — Мне иногда необходим чистый воздух, — возразил Арчи. И вот он дышал «чистым воздухом» в эту минуту, медленно шагая в своих белых башмаках с резиновыми подошвами, с папиросой в зубах, низко надвинув шляпу на голубые глаза и засунув руки в карманы. Продолжительное купанье, долгое ныряние — и он снова в своей комнате за чтением. Остается еще четыре-пять часов свободы до того, как идти в бальную залу и снова стать наймитом. Стоя за красным с белым жалюзи, он перелистывает странички записной книжки с приглашениями на танцы. № 9 — леди Рэллин… Не так уж плоха, если бы не была такая огромная! Она, во всяком случае, умеет танцевать и платит прилично… № 10 — синьора Дуранте. Тяжела в работе и чертовски лукавая. Леди Рэллин в некотором роде лучше, более смелая; с нею, по крайней мере, знаешь, как держать себя, а Арчи, как все мужчины, предпочитал откровенную грубость тонким намекам. Почему — черт их побери! — женщины известного типа вечно думают, что мужчины любят неприличные анекдоты, и что профессиональные танцоры — специалисты по этой части? И почему все женщины, которым уже за сорок, неизменно называют его «очаровательным мальчиком»? Видит Бог, что он не чувствует ни малейшего желания «вернуть им той же монетой», как сказал бы Форд, и назвать их «деткой»!.. — Но это следует делать, — цинично просвещал его Форд, — они это любят больше всего! Еще не было женщины, стремящейся похудеть, которая не мечтала бы услышать, что она прелестна! Немало крупных кредиток положил я в карман благодаря этому знанию. Чем крупнее, тем миниатюрнее! Факт! Назови семипудовую махину «деткой», и она тебя озолотит! — Но всему же есть предел, дружище, — начал было Арчи. — Тщеславию толстой женщины нет предела, — спокойно возразил Форд, — равно как, если хочешь, нет предела тщеславию каждой женщины, которой уже за сорок и которая достаточно богата, чтобы купить лесть. Впрочем, они нашего брата иначе и не кормят. «Придите пообедать» понимается так: «Придите говорить мне, что я очаровательна, и поухаживайте за мной». Есть такой же скверный тип стареющего мужчины. Он готов заплатить что угодно, чтобы казаться каким-нибудь молокососом, не потому, чтобы он был сильно увлечен, а просто ему хочется показать, что молодежь еще увлекается им самим. Я всегда скажу, Арчи, что профессиональный танцор кое-что смыслит в жизни! Продолжая свой путь, Арчи вынужден был согласиться с последними словами Джоссэра. Три года танцев в отеле довольно основательно почистили его запас идеализма. «Был ли этот запас когда-либо велик?» — спрашивал он себя, продолжая свою прогулку. Перед войной он был еще слишком юн; а война, конечно, не была теплицей и не воспитала в нем духа сэра Галахэда. Женщины на войне! Мысли его перескакивали от Истчерча до Вогез, от Парижа до Лондона и побережья. Жизнь летчика была, пожалуй, одной из самых опасных; одно падение — и для вас в большинстве случаев все было кончено. Во многих отношениях это было нечто новое — не то что стрелять и посылать снаряды вместе с другими. Вы шли одни, вы же сами и управляли машиной, и, если вам удавалось проскользнуть, нечего было опасаться промаха соседа. Но зато — Боже мой! — это была жизнь! Вы поднимались при любых условиях, и каждый раз у вас бывал один великий момент. И скверные минуты тоже. Видеть, как медленно убивали, кололи до смерти штыками славного немецкого летчика, который чудом спасся после ужасного падения!.. Были и скучные обыденные моменты… скверные тоже. И ждать приходилось, ждать, ждать… А холод? Лицо вспухнет раза в три против действительного размера, глаза — одно страдание, руки отморожены… Потом — перемирие и нищета. Некоторые из сверхсрочных получили работу как испытатели или заместители заболевших летчиков… Но в ожидании случайного заработка надо было иметь хоть немного денег; у него денег не было, и все его лучшие друзья, молодцы и герои, находились тоже в — таком же положении или только-только принимались за какое-нибудь дело. Главное, у него не было ни родственников, ни невесты, ни матери. Если бы он умер с голода, никто бы его не оплакивал! Он застрял в Ницце, где поправлялся после падения; у него была работа в отеле, но отель прогорел. Другая работа — этот раз уже в банке — фю-ить! А затем мелкие, случайные заработки и, наконец, предложение сделаться «gigolo» в одном из больших отелей, где служил в администрации его товарищ. Славный, веселый парень, баск. — Ты хорошо выглядишь, Арчи, и умеешь танцевать… Женщины будут тебя обожать! Он хорошо выглядел, умел танцевать и женщины его обожали. Он взялся за дело «жиголо», потому что опустился почти на дно, дошел до крайнего предела. И вот, к удивлению, дело пошло; за первый год он отложил сто фунтов, а в этом году — уже вторую сотню. Правда, был небольшой перерыв, когда он вывихнул себе ногу. Сделавшись «жиголо», приходилось заботиться о каждом волоске своих усов! Лицо и ноги составляли все его состояние; надо было их беречь. Форда это наполняло горечью; он тоже был летчиком, получил Croix de guerre и пальмовую ветвь… Он не мог просто смотреть на жизнь, относиться к игре как к игре. Ему нужны были деньги, он любил деньги. — Мне нужно много денег, — говорил он горячо, — я не хочу отставать от всех этих скотов, этих разодетых тунеядцев, которые никогда не заработали ни гроша, но которые осматривают вас с ног до головы и говорят: «Ах, черт, эти „жиголо“ — настоящие паразиты!», а они сами даже не умеют прилично ротозейничать, не говоря уж о работе. В их глазах мы представляем что-то вроде бастарда, нечто среднее между слугой и плохим артистом из варьете! — Какое тебе дело? — лениво спрашивал Арчи. — Большое. И сам проклинаю себя за это. — Забавно, что он действительно принимал это близко к сердцу, ужасно близко; у него был зуб против всех мужчин на Ривьере. Он приходил в комнату Арчи по окончании танцев, садился на окно и проклинал людей, которых встретил в этот вечер, а Арчи слушал, слушал, поворачивался, наконец, на другой бок и крепко засыпал. Но Форд был его единственным другом, единственным приятелем-мужчиной, так же, как Перри Вэль — единственной женщиной, которая ему нравилась. — Перри — сокращенное от Периль, — объясняла она всегда и обычно прибавляла: — Следите за тактом, голубчик, — или же какую-нибудь другую, такую же глупую, шутку. Форд очень мало говорил о Перри, и это не раз заставляло Арчи задуматься. Они оба знали ее историю, лучшую ее часть, и обоим становилось с нею легче на душе. Они все трое могли разговаривать; Перри была единственной женщиной, для которой «мальчики», как она их называла, любили устраивать пикники и которую они любили вывозить. Арчи пришло в голову, что он может теперь зайти к Перри, и он ускорил шаг. Вилла Перри была лимонного цвета с красной крышей, маркизы были оранжевые с белым; корзины цветов «болтались», по выражению Форда, повсюду. По правде сказать, вилла скорее была похожа на кафе, но Перри находила, что она выглядит привлекательной и что это и было ее целью — замечание, которое, по-видимому, не требовало ответа. Арчи застал Руперта в саду. Руперту было семь лет; это был лучший товарищ Арчи, нежный, прелестный худенький мальчик с копной светлых волос, живыми глазами и болезненным личиком. — Пойдем купаться, — предложил Арчи. — Клянусь, что буду держать тебя. — Тогда б я очень хотел пойти, — благодарно отозвался Руперт. — А где мамми? — Причесывается. — Он мог бы сказать: красится, — раздался веселый голос Перри. Она вышла на один из комичных маленьких балкончиков, которые выступали кругом всего дома, и послала Арчи приветствие одной рукой, в то время как другой энергично закручивала узел золотисто-рыжих волос. — Входите и приведите Руперта; теперь слишком жарко для него. Рука в руку, Арчи и Руперт вошли в виллу. — Хотите что-нибудь выпить? — спросил Руперт. — Нет, благодарю. — Вошла Перри. — Вот и вы! А где Джосс? — Катается в «золоченой» роскоши. — Что это такое: «виноватая» роскошь? <Мальчику послышалось прилагательное «guilty», означающее по-английски «виноватый», вместо «gilded» — «золоченая». (Примеч. пер.)> — спросил Руперт. Перри расхохоталась; она смеялась много, и у нее была способность выглядеть тогда веселой и счастливой. — То, в чем мамми живет! — воскликнула она, открыто подмигивая Арчи, который разразился громким хохотом. — Что это? — мрачно спросил Форд, появляясь внезапно в дверях. — Что-нибудь хорошее или так себе? — Очень хорошее, и мое! — быстро ответила Перри. — Чай, мальчики, или что? — «Что» в виде пива, пожалуйста, — сказал Форд. А Арчи добавил: — Чаю две чашки, для Руперта и меня. — Он поднялся с шезлонга. — Мы сами заварим чай. Когда их голоса раздались из кухни, Форд спросил Перри: — В чем дело? — Как вы узнали, что что-то случилось? Форд мог бы сказать ей, что и она сама иногда угадывала наполовину, но он сказал только: — Не знаю. Вероятно, уж такая интуитивная натура. Ну, выкладывайте. — Это из-за Руперта. Доктор сказал, что такая жара вредна для него. Форд соображал: — Разве вы не можете уехать? — Как же я могу? Она смотрела на него прелестными, ясными глазами, и губы ее слегка дрогнули. — Пьер никогда не уедет отсюда, а если он не уедет, то и я не могу. Форд что-то пробормотал, и Перри, хорошо знавшая этот признак, поспешно добавила: — Он… он не такой дурной, право. Все мужчины эгоисты, во всяком случае, все, которых я встречала. Пьер еще приличнее других. Пьер вошел, едва она окончила говорить. Он был такой же блестящий, как его автомобиль, остановившийся у небольших ворот, моложавый, очень элегантный, типичный единственный сын. Перри была его увлечением после войны. Он был другом ее молодого мужа и помогал Перри после его смерти, а затем влюбился в нее. Пьер пространно объяснил Перри, почему он не мог жениться на ней: супружество его не привлекало, хотя сама Перри была очаровательна. Перри долго и напрасно старалась найти работу и боролась, не желая сдаваться Пьеру; затем они сошлись, но Пьер очень скоро охладел к своей новой и красивой подруге и не очень заботился скрывать этот факт. По временам на Перри нападал ужас, тот ужас, который охватывает разум в первые часы ночи, когда мирской шум затихает и испуганное сердце бьется в унисон со страшными мыслями, появляющимися одна за другой в усталом, измученном мозгу. Ривьера преимущественно является тем местом, где становятся лицом к лицу с совершившимися фактами жизни; к ней рано или поздно прибегают многие из хорошеньких женщин, богатых мужчин, любовников, молодоженов, женатых и скучающих, неженатых и авантюристов, мужественных и неудачников, счастливцев и трусов — все, потерпевшие крушение и выброшенные за борт из этого нарядного мирка, недостаточно, однако, смелые, чтобы выдержать жизнь как она есть, и кончающие ее обыкновенно самыми жалкими средствами. Перри никогда не претендовала на геройство, но у нее было одно прелестное качество: она была неисправимо честна сама с собой и добра к другим. Теперь она несколько нервно оправляла легкие оборки своего хорошенького белого платья, разглаживая края, обшитые шелком кораллового цвета. У нее было странное чувство стыда в присутствии этого человека, который некогда любил ее и которого она, как ей казалось, любила, и того другого, который никогда не сказал ей ни одного особенно ласкового слова, но кого она любила, глубоко любила. Про себя Пьер думал: «Можно многое сделать на лишние двадцать тысяч франков в год и на все то, что расходится по мелочам… Человек должен же когда-нибудь жениться. Правда, мои родители были удивительно добры в этом отношении!» Было приятно также думать об ожидающем его теплом семейном уюте, если он согласится жениться на девушке, которую для него выбрала мать. Кроме того, ведь он никогда не давал Перри понять, что намерен жениться на ней. Он ставил это себе в заслугу, и это чувство было настолько приятно, что побудило его пригласить Перри на этот вечер. Раз он собирался ее бросить, а «чему быть, того не миновать», то ему было скорей приятно доставить ей маленькое развлечение. Тем более что его расходы в этом направлении скоро прекратятся… Alors! Он условился, что Перри встретит его в казино в половине десятого, выпил стакан прохладительного, произнес, разговаривая с Фордом, целый монолог, так как Форд отвечал односложно, простился со всеми вежливо, но небрежно и уехал. Форд следил за его уходом из-под насупленных черных бровей. — Прибавляет в весе, — фыркнул он сердито. В его голосе было все презрение двадцатишестилетнего к тридцатисемилетнему, который не заботился о физических упражнениях и несколько раздобрел. Перри следила за тем, как черные брови немного раз двинулись; с коротким вздохом Форд стал искать свой портсигар, нашел его и закурил. — Есть один плюс, — сказал он угрюмо. — Раз вы будете обедать в казино вечером, то мы сможем потанцевать. Лицо Перри тотчас же просияло от живой радости: — Это будет чудесно! Как дела, Джослин? — Одной Перри Форд откликался на свое имя, которое ненавидел. — Ничего себе, — отвечал он. — У меня есть пара старых гусынь, которые дадут верных двести за вечер. Это не так уж плохо. Одна из них — выкрашенная хною брюнетка. Вы ее видели катающейся в большом «Рено»; она француженка и адски богата. Другая — маленькая англичанка, с лицом как пирожок; ее муж — фабрикант фетровых шляп или что-то в этом роде. В нее вделано до семи крупных солитеров, на голове у нее болтается пара райских птиц, а ноги она подымает, как машина для штампования. — А что стало с русской графиней? — Уехала и осталась должна в отеле, как говорил мне Марко, целую массу денег. Мне, однако, она платила очень прилично. — Еще бы, — сказала Перри с легким вздохом; в памяти ее живо мелькнули ярко-рыжие волосы, белое лицо и рот цвета герани. — Танцевать она, однако, умела, — задумчиво заметил Форд. — Черт возьми, Перри, если бы вы только знали, что это значит обнять кого-нибудь, кто не выгибается над рукой, не упирается на нее или не извивается, но просто позволяет себя направить; кто танцует на своих ногах, а не на ваших; не задыхается и не захлебывается, не смотрит вам в глаза и не говорит вам: — «Какой вы сильный и ловкий!» Он вдруг выпрямился на своем стуле и выпалил: — Боже, как я ненавижу старость, которая маскируется! Старость жеманную, лукавую, мазаную. Если мне когда-либо удастся вырваться отсюда, я ни за что не стану танцевать ни с кем старше моих лет. Клянусь — не буду! С меня довольно на всю жизнь. Проклятая сентиментальность стареющих женщин, их бледные руки с набухшими, в виде шишек, венами, их брови, подкрашенные карандашом, так что вы видите, где под карандашом уже ничего нет; их зубы, чуть не выскакивающие на вас или напоминающие витрину золотых дел мастера… и это… это… в божественную ночь, один воздух которой уже вдохновение… и вся боль вашей души растет, когда у вас нет времени остаться одному! — О, конечно, — продолжал он, — вы можете сказать, что не надо быть непременно профессиональным танцором; ведь всегда говорят высокопарным слогом о том, что лучше копать землю, работать с киркой на мостовой или взмахивать веслом. Я верю вам… несомненно, это так, но в настоящее время больше земледельцев и владеющих заступом и гребцов, чем свободной земли или лодок! Многие из нас вернулись с войны не настолько годные для работы и гребли, как прежде. Многие были ранены или отравлены газами, им пришлось остаться под этим проклятым вечным солнцем, где обрабатывать французскую почву вправе лишь земледельцы-французы и где я однажды просил работы каменщика — ведь я не хуже другого сумел бы накладывать кирпич на кирпич? Мне ответили, что предпочтение дается каменщикам-французам! Поэтому, когда у меня осталось лишь одно, что пустить в оборот, я и пустил его. Я умел танцевать, и я ловок. Но мне жаль, Перри, что на меня напала такая хандра. Простите меня. Это бывает со мной иногда. Это напало на меня, когда я наблюдал за уходящим Пьером, богатым, жирным, праздным и… и обладающим еще кое-чем. — Я понимаю, — мягко сказала Перри и, нагнувшись в своем кресле, слегка коснулась руки Форда, — я хорошо понимаю. Форд повернул голову и улыбнулся ей, и его улыбка преобразила все его лицо. Оно утратило выражение надутой злости и зависти и сделалось вдруг таким обезоруживающе мальчишеским и поразительно красивым. Пробормотав: «Я скотина, что надоедаю вам!» — Форд потрепал Перри по руке и встал, приглаживая свои густые волосы и затягивая и без того прекрасно и туго завязанный шелковый галстук. Он любил, когда Перри поступала, как сейчас; ему доставляло странное счастье узнать по ее голосу, что она понимала его и сочувствовала ему, и в то же время ее нежность била по его чувству. — Мне пора, — сказал он и позвал Арчи, который вошел вместе с Рупертом; обоим было жарко, и оба выглядели веселыми и грязными. — Пойдемте, мы собираемся купаться. Возьмите ваш палантин и жакетку, Перри! Мы боролись с Рупертом. «Странно, — думала Перри, ища свой купальный чепец и роясь в не очень-то аккуратных ящиках, — странно, как человек любит… или… наоборот. Арчи счастливый малый — с ним легко, а Джослин был бы истый черт, а между тем…» Она перестала думать и стояла, выпрямившись, глядя на море, которое было вправо; но, увидев преобразившееся лицо Форда, молодой блеск его глаз и привлекательность его улыбки, сказала громко и с легким вздохом: — Какая это странная вещь — жизнь! ГЛАВА III Тот, кто мудр, не станет обрывать едва распустившийся вишневый цвет.      С китайского — Сегодня твоя очередь с новенькими, — сказал Форд. Они были в спальне Арчи, и Арчи причесывался двумя старыми оббитыми щетками черного дерева. Форду, который сидел на кровати и смотрел на него, вдруг пришло в голову, что у Арчи сложение настоящего коринфянина; у него была пропорциональная фигура с узкими бедрами и вместе с тем широкими плечами, что так типично для хорошего спортсмена, так же, как стройные лодыжки и узкие ступни, характерные для бегуна. Далее Форду, который если и был способен любить мужчину, то любил по-своему Арчи, представилось, что Арчи кроме красоты обладал еще мужественностью — сочетание, которое он до сих пор не считал возможным. Он знал, что и сам недурен, но сознавал, что у него была просто красивая наружность определенного типа, и больше ничего, тогда как у Арчи была та красота, которой, как полагал Форд, должны были обладать атлеты прежних дней; у Арчи и волосы росли, как следует, а его несколько твердые серо-голубые глаза с короткими черными ресницами и черными бровями составляли резкую противоположность со светлыми волосами… — А ты видал кого-нибудь нового? — неожиданно спросил Арчи. — Мне кажется, что видел одну блондинку, то есть только ее спину. — Отлично-о! Они сошли вместе вниз, где их приветствовал Марко, метрдотель: — Леди Вильмот приехала, та, из Лондона. — Ну и что же? — спросил Форд. — Та самая леди Вильмот. — Мы слышали, — кратко ответил Форд; он ненавидел спокойную любезность Марко, так же, как и всякого другого. Арчи круто повернулся: — Форд, Марко имеет в виду ту женщину, о которой было столько шума. Мужчина убился, убегая из ее комнаты, и муж с ней только что развелся. Которая она, Марко? Темные глаза Марко обвели большую белую с позолотой комнату. — С минуту тому назад она была здесь. Высокая, очень светлая блондинка, blonde cendree, ravissante! <Пепельная блондинка, восхитительная.> — Она и должна быть такой, — неудержимо вырвалось у Арчи. — Ага… вон там! — и Марко возбужденно указал направо. — Она входит из сада. Молодая женщина медленно шла через высокие стеклянные двери между рядами розовых и пунцовых цветов по обе стороны входа; высокая, очень стройная женщина с золотистыми волосами. На ней было светлое с золотом платье, и она очень высоко держала голову. — Et voila! — воскликнул Марко. — Какая-нибудь любительница сильных ощущений! — промолвил Форд со своей обычной медленной, скучающей манерой. Арчи с минуту ничего не говорил, но когда Форд продолжал тянуть: «Так вот она, эта знаменитая лепи Вильмот!» — он сказал: — Она выглядит чертовски молодой — для всего, что с ней случилось. Он глядел на Филиппу каждый раз, как кружился мимо нее в танце. Она сидела одна, на маленьком диванчике с золоченой спинкой. Уже было двое претендентов на знакомство с ней, которых она прежде не встречала. Один из них — полковник Баррон, мужчина лет пятидесяти, очень любезный и веселый; другая — миссис Дэвис, с великолепными жемчугами и той поразительной развязностью, которая так ужасна, потому что у обыкновенного вежливого человека нет оружия, чтобы бороться с ней. Полковник Баррон сказал с добродушной любезностью: — Я знал вашего отца много лет тому назад, дорогая леди Вильмот! Надеюсь, это дает мне право представиться вам, не правда ли? Миссис Дэвис сказала: — А! Леди Вильмот! Вы меня забыли? Какая вы нехорошая! Я настаиваю на том, чтобы вы меня вспомнили! Наш первый бал с шалями у Клеридж!.. Теперь мы можем быть друзьями. Филиппа с облегчением заметила, что никого из ее новых друзей не было в бальном зале. Она смотрела на танцующих; было еще рано, и молодежи было мало, но зато там были два молодых человека, оба поразительно красивых, которые танцевали с женщинами гораздо старше их; и один из них очень много смотрел на нее. Один раз их глаза встретились; его взгляд был довольно смелый, открыто любующийся, с намеком на улыбку в глубине взгляда. Филиппа сначала отворачивалась, потом слегка рассердилась; ее щеки окрасились прелестным слабым румянцем, но она решительно смотрела в сторону, когда молодой человек приблизился в следующий раз. Затем появились Гавершемы, и смутное чувство интереса Филиппы было поглощено сознанием усталости и своего несчастья. Она посидела еще немного, а затем встала и ушла. Она старалась уверить себя, что действительно устала — ведь она приехала только днем, и в первый день следовало лечь пораньше. Но в ее спальне был слышен оркестр; она представляла себе танцующих и среди них молодого человека с веселым взглядом. Во всяком случае, он танцевал хорошо! Она разделась и села у окна, слушая ту же музыку, которую слышала сотни раз в Лондоне, в посольстве, в граммофоне, всюду. Жизнь здесь может наладиться, если она действительно познакомится с людьми. Это было божественное место по красоте природы. Море в эту ночь выглядело, как темное зеркало, звезды были золотые, и воздух был напоен ароматом мимозы. Может быть, ее ожидало здесь какое-нибудь приключение — ведь она впервые была совершенно одна. Миссис Дэвис налетела на Филиппу, сидевшую в шезлонге. — Дорогая леди Вильмот, вы выглядите, как раннее утро. Я отправляюсь пешком в Juan-les-Pins, пока еще не жарко… Пожалуйста, пойдемте со мной. Широкая дорога, по которой они шли, была бы чудесной, если бы прелесть ее не отравлялась смертельным страхом вследствие ее узости и того полного пренебрежения, с которым каждый шофер относится к удовольствиям всех других, кроме своего. Когда авто проехали, и можно было говорить, миссис Дэвис умудрилась окликнуть и представить Филиппе трех своих знакомых, людей очень элегантных и слишком экспансивных. «По-видимому, я перезнакомлюсь с массой людей», — подумала Филиппа, а вслух она сказала: — Наверно, вы здесь всех знаете? — Всех, кто не borne! — заявила миссис Дэвис. — Это единственное, чего я не выношу. Я всегда говорю: пусть каждый делает, что он или она хочет, и предоставит ему или ей делать, что они хотят. Не проводите вашего времени в строгой критике! Живите сами и не мешайте жить другим, или любите, если это вам больше нравится, и не мешайте другим любить! Филиппа несколько сконфуженно улыбнулась в ответ. — Если бы нам дано было знать все тайное в жизни каждого, — продолжала загадочно миссис Дэвис, — то я полагаю, что все нуждались бы в снисхождении. В одном из больших магазинов миссис Дэвис поссорилась с хозяином из-за счета, а Филиппа купила сладостей из очаровательных банок и чувствовала себя немного менее одинокой, чем накануне, потому что солнце светило ярко, а она была еще так молода. Проходя по скверу, они встретили обоих молодых людей из танцевального зала. Филиппа сразу узнала их; они шли с дамой, которая вела за руку маленького мальчика. — Это «жиголо» отеля, — тотчас сказала миссис Дэвис, — а молодая женщина — содержанка одного очаровательного француза, некоего мосье Дюпона (он один из парижских Дюпонов — легковые автомобили). Трудно предположить, чтобы это был его ребенок — французы так осторожны. Филиппа приняла эти объяснения без комментариев. Несколько позже она спросила: — Эти двое молодых людей — танцоры отеля? — Да. Нечто среднее между авантюристами и шантажистами! Вот кто они. Женщины сходят по ним с ума, теряют головы, а затем платят, чтобы заткнуть им рот. Ужасно!.. Это два очень подозрительных типа, мне кажется. Их содержат две женщины в отеле. Первый — отвратительный, невоспитанный щенок, так я считаю. Другой, Арчи, или как там его (все они — Арчи, Родди или Бобби, русские или что-нибудь в этом роде), еще не так плох, и манеры у него лучше. Дерут они невероятно! Филиппа задумчиво следила за тем, как Арчи «как там его» поднял маленького мальчика к себе на плечо. Какова бы ни была его нравственность, у Арчи, по-видимому, было доброе сердце! Миссис Дэвис предложила вернуться в автомобиле и предоставила Филиппе расплачиваться. Когда они вместе вошли в холл, швейцар вежливо обратился к миссис Дэвис. Она остановилась, Филиппа прошла дальше и на пути к лифту слышала громко звучавший в ответ сердитый голос миссис Дэвис. Филиппе вспомнился афоризм ее отца: «Редко женщина, живущая одна в отеле, может быть в чем-нибудь полезна!» Она пришла к заключению, что Билль хотя и не обладал добротой, но хорошо понимал мораль и отельных моралистов! — Мне кажется, что я готов увлечься, — заявил Арчи, оглядываясь вслед Филиппе. — Она прелестна, действительно прелестна! — воскликнула Перри. — И она — леди Вильмот, — медленно сказал Форд, — если это говорит что-нибудь вашей невинности, Перри! Вы хотите сказать, что это та самая, с которой была эта ужасная история? Какой-то мужчина убился из-за нее, и муж развелся с ней из-за мертвеца? Эта девочка, Джослин? Вы, вероятно, ошибаетесь. Как ужасно! — Увеличивает интерес, я полагаю, — сказал Арчи и засмеялся. — О нет, это почти как мадам Штейнгейль… это… это ужасно… она выглядит такой молоденькой, Арчи… — Таково уж теперь молодое поколение, — пояснил Арчи. — Кроме того, она, конечно, не так молода, как кажется. Он думал и думал о Филиппе довольно много с тех пор, как встретился с ней. Однажды ночью, в такое время, когда Арчи редко шевелил мозгами, он вдруг проснулся и совершенно неожиданно «увидел» Филиппу… Восстановил в памяти с поразительной ясностью ее образ на диванчике с золоченой спинкой, на котором она выглядела как бы сделанной из золота и слоновой кости с легким розовым оттенком. Он лежал с открытыми глазами, думая о необычайных вещах. Вокруг Филиппы был тот ужасный шум гласности, который всегда окружает любовь; и Арчи должен был против воли сознаться, что этот шум служил для него приманкой. Ему хотелось познакомиться с женщиной, из-за которой погиб другой человек. Он заснул, думая об этом, и вот теперь, несмотря на напускное равнодушие, эта встреча неожиданно взволновала его таким же странным образом, как его ночное видение. Далеко выплыв под лучами солнца, разрезая руками ласкающие волны, он несколько смущенно спрашивал себя: что должна была чувствовать такая женщина, как леди Вильмот? И чувствовали ли такие женщины что-нибудь? Но она должна была чувствовать — потому что такая любовь, как та, которую она внушила, не может оставить женщину равнодушной. Кроме того, ведь тот мужчина — он вспомнил теперь всю историю! — выпрыгнул из ее комнаты на смерть. Ужасно все это! Арчи был глубоко заинтригован. Она была как-то особенно прелестна, держалась строго, и у нее, несмотря на все, был вид настоящей леди. Женщины были загадками… Подумать, что эта прошла через весь этот ужас, — и видеть ее теперь! Она выглядела ребенком в своем голубом кисейном утреннем туалете и шляпе с опущенными полями. И она была женой Вильмота, царила в его домах… Он постарается познакомиться с ней, он должен это сделать. Со времени войны в его жизни здесь ничего не было в этом роде — ничего подобного! Эти старые женщины с их подарками: золотыми портсигарами, кольцами, катаньем на моторах — были ему противны. А здесь была молодость, привлекательность и страшная опытность, и последняя значила так много. Он отрицал бы это, а между тем это было так: мысль об исключительной опытности Филиппы, равно как и известная всему свету главная роль, которую она сыграла в трагедии с такой оглаской, возбуждали величайший и тайный интерес в Арчи, привлекали его. Он был в том возрасте, когда опыт имеет опьяняющую привлекательность и когда неопытность готова купить посвящение за самую высокую цену. Он никогда не сознался бы также и в том, что имя Филиппы, шум, который окружал ее как жену Вильмота, заинтриговали его. Он знал только, что был увлечен, и решил познакомиться с этой чарующей женщиной; он чувствовал лишь, что был готов, как он выражался, «пойти на все», лишь бы добиться своего. В этот же вечер он не стал дольше ждать и спросил Филиппу, не желает ли она танцевать. Она поблагодарила его, но нет, ей как будто не хочется. — О, постарайтесь захотеть! — умолял Арчи. — Пожалуйста! Но она, улыбаясь, покачала головой. Разочарованно отходя прочь, он размышлял о том, что она ни капельки не казалась развязной. Все, кроме этого! Голос ее был восхитительный, но холодный! И у нее были замечательные манеры — он почувствовал себя мужиком перед ней. Он прилежно танцевал с «девами» старой бригады, но продолжал поглядывать на Филиппу, рядом с которой уселся полковник Баррон («Проклятый юбочник!» — думал Арчи), видимо приятно проводивший время, судя по галантности, с которой он вставлял монокль одной рукой, прижимая другую к сердцу как бы для того, чтобы усилить выражение сказанного. «Будь он проклят», — подумал Арчи, бессознательно пользуясь леди Рэллин как буфером между собой и острым локтем Форда. Тот улыбался одними губами, кляня все в душе, в то время как он с трудом удерживался на ногах, танцуя с дамой, шея которой была унизана жемчугом, а руки покрыты браслетами от кисти до локтя; дама говорила языком Боуэри и казалась чрезвычайно довольной собой и всем, что ей принадлежало. Возвращаясь из сада, где он курил, Арчи совершенно случайно встретился с Филиппой, медленно спускавшейся по широким каменным ступеням. Он тотчас остановился. — Даже если вы не хотите танцевать, можно с вами говорить? Она слегка засмеялась, и ее смех заставил Арчи неожиданно почувствовать себя смелым и счастливым. — Немного ниже влево есть скамейка, откуда чудесный вид; мы могли бы там выкурить по папиросе — если вы захотите? Филиппа с секунду его рассматривала; у нее заныло сердце только потому, что его молодость и веселость напомнили ей, как всякая другая молодость, — Тедди. И мысль о Тедди, даже такая мимолетная, придала мягкость ее голосу: — Я хотела бы посмотреть этот вид. Они пошли вместе; рука Арчи один раз мимолетно коснулась ее локтя, чтобы направить ее к белой полукруглой скамейке, которая, казалось, повисла над багряной красотой спящего моря. Налево берег делал поворот; крутая дорога по временам ярко освещалась фарами автомобилей, вырывавшими из темноты подымавшиеся кверху темные очертания стен замка, стоявшего на страже маленького городка. Издали слышалось пение девушек; голоса их, смягченные расстоянием, и мягкий ароматный воздух были полны той задумчивости, которую придает неясная музыка в темноте. Ни Арчи, ни Филиппа не разговаривали до окончания песни. Затем Филиппа тихо сказала: — Это прелестно! — Это девушки, которые работают там, на фабриках, — сказал Арчи, чувствуя всю банальность своих слов, желая сказать что-нибудь особенное и сознавая, что все, что он делал, было обыденным. Он неудержимо понесся вперед, потому что ему ужасно хотелось показаться «особенным»: — Я безумно хотел встретиться и познакомиться с вами, леди Вильмот! Ему теперь стало видно ее; наклонившись вперед, он напряженно смотрел на Филиппу. — Что мне сказать на это? — спросила его Филиппа. — Полагаю, что вам все говорят то же самое? — При воспоминании о приеме, оказанном ей Гавершемами и Маунтли, и о том одиночестве, которое ее окружало в Париже, у Филиппы вырвался иронический смешок. — Почему вы смеетесь? — тотчас же спросил Арчи. — Может быть, я смеюсь над вашим прелестным, но довольно наивным комплиментом. — Знаете ли, что вы разговариваете гораздо более по-взрослому, чем выглядите? — Неужели? Наступило молчание, молчание, которое Филиппа не прерывала из лени, и которое Арчи стремился нарушить, сказав, вот так, совсем откровенно; безумно: — Я хочу вам понравиться! — Он поймал себя на мысли: «Почему люди не высказывают того, что хотят? Почему не выкинуть все это первоначальное жеманство при знакомстве друг с другом? Если вам действительно отчаянно хочется узнать кого-нибудь поближе, тогда надо сразу стать наполовину друзьями. Я хочу, ужасно хочу понравиться этой женщине. Она заставляет меня чувствовать то, что никогда еще никто не заставлял…» Что, если бы он так и сказал ей это? Он смотрел сначала на море, а затем повернулся к ней; в ту же минуту Филиппа тоже повернула свое лицо, и Арчи мог увидеть линию ее губ… И вид этой мягкой извилистой линии, казалось, ударил ему в голову, как мифический нектар, как будто эликсир какого-то волшебного напитка разлился по его жилам. Он наклонился к Филиппе так близко, что его охватил залах ее волос, и сказал нетвердо: — Вы заставляете меня чувствовать то, что никто еще на свете меня не заставлял… Едва он проговорил это, как наступила реакция; он почувствовал, что затаил дыхание, резко двинулся и затем понял, что Филиппа встала и оставляет его одного. Он бросился за ней и властно преградил ей путь: — Вы не можете уйти так. Я… вы никогда не поймете… но я не предполагал… дерзости… Его прервал тихий, ледяной голос Филиппы: — Из-за… из-за некоторых фактов вы подумали то, что, я полагаю, могут думать люди вашего сорта, что… что мне можно все говорить и обращаться со мной… как вы сейчас со мной. Уйдите, пожалуйста, с дороги. — Я не уйду… пока не объясню, — с отчаянием произнес Арчи. — Никаких объяснений не надо. Она мелькнула мимо него и исчезла за поворотом. Он остался стоять, кляня себя, но все же с сознанием какой-то несправедливости где-то в самой глубине души. В конце концов, он подразумевал это, но не так, как она это приняла. Он бросился вперед очертя голову, потому что с ней, наверно, говорили так и раньше; но затем он почувствовал странную смесь истинного огорчения, уязвленного тщеславия и светской суетности… Как-никак, но ведь был же процесс!.. Он вернулся в зал, пользуясь этим осуждением как щитом против натиска собственного идеализма, того немногого, что осталось в нем от прежних лет. В глубине души ему было стыдно этого бесконечно унизительного размышления о жизни Филиппы; но, надувшись, он ухватился за него и старался привить своему чувству странной скорби несколько дешевых горьких афоризмов о разведенных женщинах, которые были вынесены на суд общественного мнения и получили обвинительный приговор. Он танцевал весь остаток вечера. Филиппа не возвращалась в бальный зал. Когда, наконец, оркестр перестал играть и он был свободен, он снова направился к белой полукруглой скамье. Приближался рассвет; густой фиолетовый цвет неба исчезал, пропуская сияние зари; слабый, колеблющийся предутренний ветерок коснулся его лица. Спустя некоторое время он встал, вернулся к себе в комнату и лег в постель. Поднявшийся ветерок дул прямо на него, но он лежал с открытыми глазами, бесконечно взволнованный. ГЛАВА IV Возьми меня, сломай меня, Истязай меня, убей меня… Все для меня будет радостью, Я горю радостью, чтобы все испытать. Для меня мгновенье — вечность.      Арвия Мак-Кей Филиппа, сидя в темноте у окна, думала: «Мне кажется, что так будет продолжаться и далее. Мужчины и женщины будут говорить со мной о чем угодно; мужчины будут считать себя совершенно вправе обращаться со мной так, как поступил со мной сегодня вечером тот, и теперь все они будут считать меня доступной». А этот Лоринг казался таким славным, таким веселым; казалось, что они так хорошо понимают друг друга. Сначала ей нравилось смотреть на него; он казался ей таким симпатичным, а это было для нее чем-то большим, чем просто красивая наружность. Голос его был таким веселым и приятным… и, помимо всего, он принадлежал к тому типу мужчин, который больше всего ей нравится! Казалось, что если он и не будет другом, то все же он такой, с которым может быть легко и радостно… Но теперь из этого ничего не выйдет — ни дружеских отношений, ни чего-либо другого. И когда она ложилась спать, скользнув в прохладные простыни, слезы скатились с ее глаз на подушку. — Я держал себя неподобающим образом с леди Вильмот, — сказал Арчи Форду. Он старался вспомнить все, что он говорил. Форд лежал на песке и курил, обволакивая себя дымом из трубки, и в ответ на слова Арчи лениво возразил: — Я этого не вижу. Я не вижу никакого оскорбления в том, чтобы сказать женщине, что ты увлечен ею. В чем здесь оскорбление? И он добавил: — Совсем непохоже на то, чтобы леди Вильмот только что сошла со школьной скамьи. Брось! Леди Вильмот сама кое о чем имеет понятие. Разве она дала тебе резкий отпор? — Во всяком случае, она не сделала этого так, чтобы я мог заметить, насколько я нравлюсь ей! Форд повернулся: — А ты в самом деле увлечен ею, Понго? Он бросил долгий взгляд на своего друга. Выражение лица Арчи смутно напоминало того Арчи, которого он видел сразу после падения с аэроплана; сильно разбившийся молоденький летчик, этот самый Понго, не хотел принимать тогда никакого соболезнования, считая помощь и совет оскорблением для себя. Арчи не заметил этого долгого взгляда, продолжая смотреть на сверкающее море; наконец он медленно произнес: — Не знаю. Думаю, что да. Это случилось в первый же момент, как я ее увидел. Как бы то ни было, я чувствую себя ужасным дураком. У меня столько же шансов добиться ее, как, по пословице, снежному кому долго оставаться в аду. Она богата, а у меня ни гроша. Она… — И так далее! — язвительно прервал его Форд. — Назови и другие общественные добродетели этой прекрасной леди, не забывая упомянуть ее вполне заслуженную на суде славу! Я полагал бы, что, помня это, тебе нечего тревожиться при сравнении ваших обоюдных достоинств! Боже мой! Арчи, — он привстал на локте, — неужели это тебя серьезно беспокоит? С какой стати? Арчи кивнул головой: — Я сам себе так говорил, и все же это меня ни в чем не убедило. Вот почему это меня так беспокоит. Ведь серьезно относиться к человеку возможно лишь тогда, когда то плохое, что ты можешь подумать о нем, ты сам ни во что не ставишь! — Ну и продолжай себе беспокоиться! — резко возразил Форд. — Только не относись к этому делу серьезно. Арчи поднялся и потянулся, показывая каждый мускул своего крепкого, молодого, красивого тела. — Так будет лучше! — сказал он уступчиво. — Я опять иду в воду. Он подплыл к вышке, с которой ныряют, взобрался по лесенке и нырнул с верхней площадки. Ему нравилось чувствовать, как море увлекает его вглубь, и проявлять свою силу в борьбе с волнами; зной палящего солнца и приятное щекотание во всем теле доставляли ему большое удовольствие. На короткое время он забыл о Филиппе… И вдруг он увидел ее на вышке. Он ясно осознал свои чувства в этот миг; его сердце трепетало, останавливалось и снова трепетало. Захваченный этим совершенно неожиданно захлестнувшим его ощущением, он подумал: «Будь что будет! Если верить Форду, почему бы мне не добиться всего того, что я могу взять? Он бы так поступил — каждый мужчина поступил бы так же». Иллюзорное и как бы робкое чувство прошлой ночи было разрушено грубым мировоззрением Форда. Он смотрел на Филиппу, силуэт которой вырисовывался на фоне синего неба и прозрачного моря. Она нырнула; он с быстротой молнии нырнул вслед и, когда она выплыла, очутился рядом с ней. Он тотчас же сказал, протянув руку: — Простите меня! Филиппа удивленно взглянула на него, сдвинув черные узкие брови. Кто бы мог быть этот человек, скорей похожий на изображение бога солнца, такой же загорелый, с такими же сверкающими голубыми глазами и с таким же ярким блеском волос?.. — Я тот, который вас вчера так огорчил и которого вы так безжалостно оттолкнули, — сказал Арчи, не выпуская ее руки. — Но вы простите меня? Я до тех пор буду просить, пока вы не простите. Они оба рассмеялись и поплыли рядом. — Вы не откажетесь танцевать со мной сегодня вечером? — была его последняя просьба. Он пошел одеваться, чувствуя, что мир для него превратился в рай, а когда оделся — хорошо позавтракал и отправился гулять. Ему нужно было остаться одному, обдумать все случившееся; он хотел избежать отталкивающего цинизма Форда. Он поднялся на холм, туда, где по обе стороны росли бархатистые серовато-зеленые оливковые деревья и где далеко впереди полоса тени указывала на близость маленького леса. Когда он добрался до этого леса, он бросился на землю, сильно разгоряченный, но тем не менее довольный. Далеко внизу раскинулся Антиб с черепичными крышами вилл и с безобразными серыми и зелеными квадратами отелей, а среди них — сверкающее белизной и позолотой здание казино. Под которой из этих крыш живет его белая и золотая девочка, Филиппа?.. Это имя он узнал из газет. Ему это имя решительно не нравилось. И, наверное, некоторые называли ее Филь. Он не будет ее так называть! Так он решил! Он придумает ей другое имя! Он лег спиной на горячую землю, заложив руки под голову. Он ей, должно быть, немножко нравится… это было заметно по тому, как она смеялась… О Боже! Как она была хороша — дух захватывало! У нее была своеобразная манера широко открывать глаза, сначала слегка улыбаясь со сжатыми губами, потом быстро раскрывая их… Он был уверен, что она божественно танцует… и она обещала танцевать с ним сегодня вечером. Он не мог припомнить во всей своей жизни такого напряженного и исключительного возбуждения из-за кого-либо или чего-либо, даже во время полетов. Какова же на самом деле история ее жизни? Ведь она защищалась при разводе, боролась с ним, отрицала свою неверность. Правда, ее муж привел довольно веские улики… Арчи почувствовал внезапный взрыв гнева при мысли, что ее опрашивали, оскорбляли… Адвокаты такие негодяи… Начинают допрашивать, выводить различные заключения, приставать… Он знает, он как-то слышал их. Его представление о Филиппе нисколько не соответствовало ни тому, что он узнал о ней, ни известным ему фактам, ни ее прежней жизни. Филиппа замужем… Она так не походила на замужнюю женщину… Филиппа влюблена… преступно влюблена… Арчи повернулся на горячей низкой траве и прижался лицом к земле… Ему было невыносимо тяжело думать, что она так любила, ему ненавистна была эта мысль не с точки зрения морали, а только потому, что она целовала какого-то другого мужчину, который обнимал ее, лежа в ее объятиях. Он чувствовал, что задыхается; он поднялся, чтобы дать горячей волне крови отхлынуть от лица и горла. — Тысячу проклятий! — произнес он грубо, вслух. «Мне не хочется идти так рано домой, я буду обедать возможно позже», — решила Филиппа. Ей опять хотелось танцевать, так хотелось, что она уговаривала себя, что это только танцы привлекают ее, но отнюдь не человек, похожий на бога солнца, который к тому же вполне искренне просил у нее прощения! И надо же, в конце концов, бывать в обществе! И она довела себя до чрезмерно болезненной чувствительности за три последних ужасных месяца. Доставая белые атласные туфли к своему белому шифоновому платью, отделанному серебром, она напевала песенку. Помимо всего, здесь чудесное солнце и весело, а солнце всегда поднимает настроение. Со временем жизнь наладится… В ней жила непобедимая надежда юности и твердая вера в чудо, которое должно совершиться, несмотря ни на что… Когда она входила в ресторан, она мельком бросила взгляд на дальний столик, за которым обыкновенно обедали Арчи и Форд, но столик был свободен. Она сильно опоздала и, пока ела, все время слышала звуки танго, фокстротов и уанстепов. Кто-то рядом почти неслышно произнес: — Кажется, это леди Вильмот? Да, я уверен, что она. Вероятно, она приехала прямо сюда. Ведь после ее процесса прошел только месяц. Филиппе показалось, что эти слова ударили ее. Неужели только один месяц прошел после суда? Иногда, когда ей удавалось забыть об этом, и она чувствовала себя счастливой, ей казалось, что это было давным-давно, а порой, в бессонные ночи, ей казалось, что это было так недавно — всего несколько часов тому назад. Она крепко стиснула руки под столом… Может быть, это было действительно признаком ее невиновности, что она могла иногда забывать? Она поднялась из-за стола, прошла в зал, и Арчи немедленно очутился возле нее. — Как вы долго не приходили! — сказал он. — Вы не откажетесь танцевать со мной сейчас же? Она очутилась в его объятиях. Они молча танцевали. Арчи был много выше ее, хотя Филиппа была тоже высокого роста. Ей пришлось поднять голову, чтобы посмотреть ему прямо в глаза, которые были устремлены на нее; и когда глаза их встретились, его взгляд выражал отчасти робость, отчасти — нечто другое. Что же было это другое? Филиппа прервала молчание: — Как хорошо вы танцуете! — В самом деле? — отозвался Арчи, страстно желая сказать: «Вы прекрасны, я обожаю вас… Может быть, это безумие, но я вас обожаю… это так. Неужели вы этого не чувствуете? Неужели не чувствуете, как бьется мое сердце и рвется к вам?» Он крепко сжал губы и, глубоко вздохнув, почувствовал запах духов, которыми была надушена Филиппа. Острое ощущение этого аромата овладело всем его существом. Он еще глубже вдохнул этот вскруживший ему голову запах, напоминавший запах фиалок, хранившихся в ящике сандалового дерева. Он не мог смотреть, как поднималась и опускалась ее грудь; вид этой нежной белизны приводил его в трепет. Он сам был поражен неожиданно вырвавшимися у него словами: — Вы, конечно, знаете, что я здесь «жиголо» — платный танцор-профессионал? Я ужасно беден, но у меня есть кое-какие сбережения, и, как только буду в состоянии, я уеду в Мексику. У меня есть возможность получить там работу, хотя бы и с небольшими деньгами. До вот этого занятия я был летчиком. Только у меня не было ни гроша, когда война окончилась, и я очутился здесь. Это все, что вам необходимо знать обо мне. Филиппа встретилась опять с его молодым и ясным взглядом, который уже не выражал робости; теперь это был пристальный и сверкающий взгляд, и его смуглое лицо слегка побледнело. — Ах, вы были летчиком? — сказала она. — В Беркшире, совсем близко от нашего дома, была большая авиационная школа. — Неттлбед, — сказал он, обрадовавшись. — Я там и обучался. — Вот как? А наше имение называлось Марч. — Марч! — воскликнул Арчи, радостно рассмеявшись. — Как же, я бывал там; мы занимались там спортом, купались и пили чай. Но где же вы тогда были — я никогда не забыл бы вас, если бы хоть раз увидел. — Наверное, я тогда была еще в пансионе, — сказала Филиппа. — Какая вы молоденькая! Ну, конечно, вы еще совсем маленькая. — Он крепче сжал ее в своих объятиях. — Пойдемте на террасу — там прохладней. Они вышли на террасу, сели на белую полукруглую скамью и закурили папиросы. — Встреча с вами так необычайна, — начал Арчи не совсем твердым голосом. — Ведь я бывал в доме ваших родителей. Филиппа, пристально смотревшая на море, повернулась к нему и кивнула головой: — Как тесен мир! Это звучит банально, но все же это так! Ужасно тесен… особенно… особенно, если вам… если… — Если что? — спросил Арчи. У нее не было намерения это сказать, но она быстро продолжала: — Если все идет не так, как нужно. Если не хочешь встречаться с людьми, потому что они скверно относятся к вам… Но никогда нельзя избежать встречи с некоторыми из них… Какая-то внутренняя преграда, которая сдерживала Арчи, вдруг прорвалась в нем. Ничего не было так далеко от его мыслей минуту или две секунды тому назад, как то, что он сделал… Он сидел, наклонившись вперед, не сводя глаз с Филиппы; неожиданно он схватил ее в объятия, быстрым движением приблизил ее лицо к своему и поцеловал ее в губы со страстью, которая ее оскорбила. Так же внезапно он отпустил ее; они смотрели друг на друга, бледные оба, оба с горящими глазами, оба безмолвные, тяжело переводя дыхание. Филиппа поднялась, и ее движение точно толкнуло его на последнее отчаянное усилие приблизиться к ней и умолять ее. Арчи упал на колени и, задыхаясь, страстно прижался к ней. При ясном свете луны его высоко поднятое лицо даже в этот момент напомнило Филиппе ее прежнее сравнение его с богом солнца, и даже в эту минуту бушующего гнева что-то в повороте его головы, изгибе губ и изогнутости бровей тронуло ее. Совершенно забыв об условностях, о своей любви, о себе, забыв обо всем на свете, он поднялся с земли, усеянной лепестками, взывая к ней… — Вы не понимаете, вы не чувствуете, — прерывающимся голосом говорил он, и вдруг его голова очутилась на ее груди, и она почувствовала сквозь шифон своего платья его горячие губы и жар пылающего лица, прижимавшегося к ее груди. У нее на мгновение явилось странное и сильное желание приласкать его. «Я, должно быть, с ума сошла!» — подумала она, решительно и злобно оттолкнув его. — Это безумие… Вы не можете чувствовать… то, что вы говорили… Уходите, вы… Он моментально вскочил, преграждая ей дорогу, с почти угрожающим видом. — Да, это безумие, — воскликнул он горячо, — но, во всяком случае, это истинное безумие любви. Люди так любят — это бывает. Я вас так люблю. Я обожаю вас, слышите? Не уходите… выслушайте… Это не может оскорбить вас… — Я не хочу слушать. Пустите меня, вы должны меня пустить… Ей удалось проскользнуть сзади него, и она побежала по белым ступеням, которые казались ей бесконечными, и прошла в отель через боковую дверь. У себя в комнате она опустилась на кровать, прижимая холодные руки к горящим вискам. В глубоком удивлении она спрашивала себя: чувствует ли она гнев сейчас? Что же она, в таком случае, чувствует и что она чувствовала тогда? Во всяком случае, нечто совершенно не похожее ни на какое другое чувство, которое она когда-либо испытывала. Все это было так безумно, почти невероятно, и все же это произошло. Платный танцор, который сказал ей совершенно откровенно о своей бедности, просто обнял ее, поцеловал и, по-видимому, безумно влюбился в нее! Она не знала, что она при этом чувствовала, но одно только воспоминание приносило с собой повторение того удивительного трепета, легкого, бесконечно приятного, немного пугающего, который охватил ее, когда Арчи целовал ее губы, целовал их так страстно. Значит, это была страсть… Она подошла к широко открытым окнам, защищенным тончайшей проволочной сеткой. Ни разу в продолжение своего двухлетнего замужества она не испытывала подобного трепета… Ни разу… Она только теперь это познала, и это бесконечно отдалило от нее Джервэза и ту полосу ее жизни. Она разделась и постаралась уснуть, но снова и снова сладостный трепет пробегал по ее телу, и она прятала разгоряченное лицо в подушку, чтобы забыть его, не признаваться в нем. Она заснула, когда было уже светло, и проснулась с чувством усталости и с синими кругами под глазами. Чувство усталости победило робкий романтизм, а условности и вкоренившиеся взгляды хорошо опекаемой юности и замужества снова полностью захлестнули ее, подавив едва зародившиеся надежды и мечтания этой ночи. «Это невозможно!» — мрачно думала Филиппа, вспоминая поцелуи в лунную ночь. Она медленно встала, одеваясь бесконечно долго, как одеваются люди, когда их мучают тяжелые мысли. Когда, наконец, она была одета, она старалась оттянуть время, чтобы не сойти вниз, и сердилась на себя за то, что поставила себя в такое положение, из-за которого ей приходилось испытывать все эти неприятности. В корреспонденции, которую ей вручили, когда она выходила из комнаты, оказался ряд официальных документов, связанных с ее разводом. Разбор и просмотр этих документов с потрясающей силой вернули ее к действительности. Романтика!.. Случайные поцелуи!.. Нечего удивляться тому, что произошло, если вспомнить, что все знают ее прошлое!.. Она поднялась, твердо решив идти по намеченному ею пути. Она уедет отсюда, уедет подальше; она чувствовала, что она обречена и что у нее нет никаких средств защитить себя. Бегство было ее единственным оружием. Она позвала горничную, чтобы та упаковала ее вещи, заказала автомобиль и велела шоферу ожидать ее у подъезда. Она никого не видела, когда спускалась в лифте; и, когда автомобиль мчал ее по дороге в Канн, она также не увидела ни того, кто напоминал ей бога солнца, ни других простых смертных. И с каждым километром условности все более и более теряли свое значение; а когда она остановилась в отеле «Мажестик», они стали совершенно ничтожными. Бесконечно тянувшееся время и пустота в холле и на террасе перед отелем вызывали в Филиппе гнетущее чувство тоски и одиночества. Она пошла в город, над которым нависла летняя скука, купила книги и газеты и в старом номере «Таймса» прочла о помолвке Камиллы с Разерскилном. Это было замечательно приятное известие, и она тотчас же поехала на телеграф, чтобы послать им поздравительную телеграмму; но как только автомобиль тронулся по направлению к отелю, ее снова охватила тоска. Как бы то ни было, Камилла и Разерскилн были для ее потеряны; ничто так не отрывает друзей, как их полное счастье. Она была искренне рада, что они поженятся, но известие об их счастье еще более подчеркнуло ее одиночество. Она представила себе Джима таким торжественным и важным, словно юношу, идущего под венец… Милый, милый Джим, такой порядочный, не то что современные молодые люди, такой славный, разумный и вместе с тем такой простой! А Камилла нуждалась в надежной опоре, хотела преклоняться и любить всем своим существом. Идеальная жена в прекрасной оправе! В сумерки Филиппа думала о них, и эти мысли погружали ее в мрачную меланхолию, усиливая сознание ее одиночества. В громадном отеле, только наполовину открытом для немногочисленных летних гостей, сегодня вечером давался большой бал. Филиппа одевалась на бал без всякого увлечения; когда же она сошла вниз и увидела деревья, увешанные электрическими лампочками, похожими на золотые, пурпуровые и фиолетовые цветы, это вызвало в ней проблеск интереса. Пел русский хор, и увлекательная красота мужских голосов взволновала ее. Она грустно размышляла: что легче переносить — печаль в одиночестве или быть одинокой среди всей этой красоты? Она чувствовала, что красота музыки и лунного отражения в море еще больше подавляла ее душу. Она усиленно старалась не думать об Арчи или же думать о нем с негодованием, но это ей плохо удавалось. Никогда ни одна женщина действительно не сердится на мужчину за то, что он ее любит, даже тогда, когда его любовь не особенно почтительна; ведь впоследствии она будет такой — нужно только немного исправить в ней какую-то точку зрения. Наконец, чтобы победить свою слабость, Филиппа умышленно начала бичевать себя: «Мужчины считают меня теперь доступной, и так они смотрят на всех разведенных жен… И то же самое думает и Арчи». Это было в точности то, что он и думал, почти то, что он сказал Форду. Если бы Филиппа, поселившись в отеле, была не замужем и находилась под покровительством семьи, он бы не так безумно влюбился в нее. Но она появилась как женщина, которая, несмотря на свою молодость, уже была замешана в прошлом в любовной трагедии; она еще носила на себе манящие следы этой трагедии, и он сказал себе: «А почему бы и нет? Если у нее имел успех тот бедный малый, который погиб, так почему бы и мне не попытаться?» Ни один мужчина не выскажет этих мыслей открыто; но в его сознании они всегда отчетливы и ясны. Когда они говорили о разводе Филиппы, Форд выразил весьма обычное мнение мужчины, сказав Арчи с легкой усмешкой: — Полагаю, что она получила по заслугам! — Услышав это, Арчи загорелся гневом. — У тебя мерзкая точка зрения! — воскликнул он. — Откуда ты знаешь, что все это правда и что леди Вильмот виновата? — Я ничего не знаю, — возразил Форд так же горячо, — я только считаюсь с решением суда и руковожусь здравым смыслом! Бьюсь об заклад, что не много разведенных женщин получают развод, не заслужив его! Мужчин таких тоже много, но мужчины — это совершенно другое дело. Веришь ли ты, что леди Вильмот не виновна? Конечно, не веришь; ты ведь не так глуп. Этот разговор произошел до того, как Арчи пошел к себе. Он настолько был взволнован, что не мог уснуть и, лежа с открытыми глазами, ругал Форда, самого себя и все на свете, тем не менее испытывая сильнейший душевный подъем. Он проснулся взвинченный и как-то необычайно счастливый и хотел было направиться вниз, как в его комнату влетел Форд с радостным выражением лица, сияющими глазами и полным возбуждения голосом: — Арчи! Я не знаю, что со мною делается… я чувствую, что схожу с ума!.. То, что ты сейчас увидишь, — правда! Я телеграфировал и получил ответ. Читай — вот… Он протянул Арчи бумагу, в которой значилось, что умерший в Канаде родственник Форда завещал ему пять тысяч фунтов стерлингов. Письмо было от одной лондонской адвокатской конторы, которая сообщала ему о необходимости немедленно поехать в Канаду. Когда Арчи, так же обрадованный, как и он сам, вернул ему письмо, Форд сказал: — Я должен уехать сегодня же — с Перри. — Что-о-о? — удивленно спросил Арчи. — С Перри. Я всегда ее любил. Я скажу этой скотине Пьеру… Она меня тоже любит. Я думал, ты знаешь об этом! Через секунду он уже исчез, и Арчи слышал легкие шаги его бежавших по длинному коридору ног. Он поспешил вслед за ним и встретил Марко, который тотчас же окликнул его, чтобы поговорить с ним, и рассказал ему, между прочим, что Филиппа уехала. — Уехала? — переспросил он. — Увы, да. В Канн. Может быть, в Лондон. Я не знаю. Арчи сразу забыл о Форде — так потрясло его это известие. Она уехала из-за него, не сказав даже ни единого слова. Круто повернувшись, он вышел на залитую солнцем и кишевшую людьми террасу, где над маленькими столиками пестрели яркие зонтики. Сидевшие за столиками пили коньяк со льдом, оранжад, лимонад, ели пирожные. Большинство публики было в купальных костюмах и в мохнатых купальных халатах. Несколько знакомых поздоровались с Арчи; он их даже не заметил и быстро прошел в самый конец террасы, подозвал автомобиль и велел шоферу ехать в Канн. Но в Канне не было и следа Филиппы; он ничего не мог узнать о ней и на вокзале. Тогда он возвратился обратно и остановился у виллы, где Перри встретила его радостными криками, а Руперт обхватил его и потащил в дом. Много позже Арчи, возвращаясь с Фордом, сказал: — Леди Вильмот уехала. Форд равнодушно отнесся к этому известию: — Неужели? Надеюсь, что этот дурак в отеле оставит нам комнаты. Ему надо только хорошо дать на чай. — К сожалению, тебе придется обождать немного, потому что Перри не будет готова к тому времени. — О, теперь меня это не трогает! — с жаром промолвил Форд. — В четверг мы, во всяком случае, зарегистрируем наш брак в консульстве. Я считаю, что все идет хорошо и скоро, если принять во внимание, что я только сегодня узнал об этом наследстве! — Неужели ты так хочешь на ней жениться, что настолько спешишь со свадьбой? — Как бы я ни спешил, это не может быть слишком скоро для меня. Ведь я люблю ее, чудак человек! Они поженились, как Форд и стремился, и устроили свадебный завтрак для четверых: Руперта, Перри, Форда и Арчи. Арчи надел свой единственный парадный синий шевиотовый костюм прекрасного покроя, а Форд расфрантился и блистал великолепием, «будучи теперь, как никогда раньше, человеком со средствами!». Перри и он строили тысячу различных планов: они будут заниматься садоводством, будут разрабатывать копи, займутся кино, откроют дансинг… Они решили уехать из Канна через две недели… Они болтали, смеялись и смотрели друг на друга. Наконец, Арчи нашел возможным уйти. И сразу же он вернулся к своей постоянной мысли. Прошло уже четыре дня, а он все еще не нашел Филиппы. Было только пять часов вечера, и он решил пойти пешком в Канн, но потом раздумал и поехал поездом, вспомнив, что позже ему предстоит еще большая работа в дансинге. Он стал ходить из одного большого отеля в другой и уже в третьем увидел фамилию Филиппы и номер ее комнаты. Он взбежал наверх, постучал и, не получив ответа, толкнул дверь. Дверь приоткрылась; он очутился в маленькой передней и через открытую дверь увидел Филиппу, полулежавшую на шезлонге. Розовый свет заката заполнял комнату. Он стоял на пороге, сжав руки, с устремленными на нее глазами, и очень медленно, как бы чувствуя его взгляд, Филиппа повернула голову и увидела его. Арчи произнес тихим, дрожащим голосом: — Я должен был прийти. Но он все еще не двигался, он только смотрел на нее с обожанием и откровенным восхищением. Филиппа встретилась с его взглядом; она побледнела и, слегка приподняв голову, сказала равнодушным, ничего не выражавшим голосом: — Зачем вы пришли? Не потому ли, что считаете меня доступной? Эти слова, это трагическое спокойствие вопроса отрезвили его. Возбуждение и чувство гордости оставили его; он неожиданно столкнулся с тем, на что никак не рассчитывал, — с возможностью такого равнодушия в их отношениях. Он стоял, глядя прямо на нее, и не мог произнести ни слова. Филиппа заговорила слегка дрожащим, изменившимся голосом, в котором звучала искренность: — Я сказала то, чего я не думала, — вы сами это знаете. Если бы она обратилась к нему со словами: «Я люблю вас», — это бы не так тронуло его, как то, что она сказала. Он подошел к ней и стал на колени, и в эту минуту он был так близок к тому, чтобы расплакаться, как никогда со времени своего раннего детства. Он сказал прерывающимся голосом: — Простите меня — я был груб. Он еще не прикоснулся к ней и вдруг увидел, что она почти плачет, но старается улыбкой скрыть слезы. Последние остатки самообладания покинули его, когда он увидел ее влажные ресницы; лицо его побледнело, голубые глаза стали почти черными, и он нерешительно протянул руку. Его рука коснулась платья Филиппы, скользнула по ее руке, разжала ее; их ладони соприкоснулись, его возбужденное лицо ближе наклонилось к ее лицу. Молодая любовь взывала к молодой любви, свежие губы тянулись к свежим губам, и в глазах светились робость и желание. Наконец Арчи сказал страстным и сдавленным шепотом: — Моя прекрасная, моя любимая… Потом, когда сладостное безумие первых поцелуев оставило их и они сидели, прижавшись щекой к щеке, глядя, как надвигались сумерки и зажигались, один за другим, маленькие огоньки на противоположной стороне бухты, Филиппа неожиданно сказала: — Приложи свою голову к моему сердцу. Она прижала его голову к своей груди, снова ощущая дорогую ей теплоту, снова тронутая той удивительной нежностью, которую она только что испытала — Я так ждала этого, — сказала она Арчи, — потому что в ту ночь, когда ты сделал первый шаг, я заставила тебя уйти только потому, что я боялась себя, боялась позволить себе остаться с тобой. — Значит, ты меня уже тогда любила, с того момента, как и я тебя? — Мне кажется, что да, но я не хотела признаться в этом, потому что… — Она замялась. — Потому что ты считала, что у меня дурные мысли, — мрачно вставил Арчи; теперь ему казалось невозможным, что он когда-либо мог думать о Филиппе легко и двусмысленно; ему стало стыдно. — Да, у меня действительно были скверные мысли о тебе, — сказал он угрюмо, — я этого не скрываю от тебя. Я считаю, что моим оправданием может служить то, что я верил слухам, совершенно не размышляя. Он слегла отодвинулся от нее и посмотрел ей прямо в глаза. — Тот человек, которым я был раньше, теперь мне кажется даже не существовавшим, а существует только тот, которым я стал, который любит тебя и сейчас здесь с тобой. О, если бы я мог выразить то, чем я полон сейчас, заставить тебя чувствовать то, что ты во мне вызываешь, сказать, как я робею и преклоняюсь перед тобой и как я горжусь тобой! Ты завладела всем моим существом и целиком поглотила меня. Новый мир открылся для меня, мир, в котором нет несчастья и безверья, нет страданий и тоски, потому что я нашел тебя, люблю тебя! Филиппа положила свою руку в его, и их пальцы сплелись. — Милый мой! Пусть это звучит невероятно, бессмысленно, но это все-таки правда. Я никогда, никогда раньше не любила. Я никогда не знала этого чувства. Раньше я никогда не смогла бы понять, что ты хотел сказать, когда говорил о преклонении и гордости и об открывающемся для тебя новом мире. Раньше эти слова мне казались бы очень трогательными, но они не ласкали бы моего сердца так, как твои теперь. — Неужели это правда? — спросил Арчи, задыхаясь. — Ты никого не любила… никого… даже своего мужа? Ведь я так безумно ревновал тебя к твоему прошлому, твоему замужеству, ко всему и ко всем! — Нет, я не любила, никогда не любила, — шептала Филиппа. С неожиданной быстротой он отпустил ее руки, заключил ее в свои объятия, прижимая ее все ближе и ближе; его губы дрожали, касаясь ее губ; Филиппа едва слышала его прерывистый восхищенный голос. Под покровом незаметно спустившейся ночи они стояли, охваченные безмерным счастьем, отделявшим их от всего остального мира. Держа друг друга за руки, прижавшись щекой к щеке, они говорили, целовались, сидели молча, прислушиваясь в этой звучащей тишине к биению своих сердец. Арчи сказал: — Слушай! — и прижал рукой ее руку к своему сердцу, и сквозь тонкий шелк сорочки она почувствовала, как оно бурно бьется. — Послушай и ты! — прошептала она, и Арчи, дрожа, ощутил своей рукой биение ее сердца; он вдруг наклонился и прижался губами к ее нежной груди, чувствуя всеми фибрами своего существа буйный прилив нежности, переходившей в сладостную муку… Он опустился на колени и долго оставался в таком положении; Филиппа гладила его волосы, а он чувствовал своими губами удары ее сердца, бившегося для него. ГЛАВА V Я была хрупкою, я была огнем, И ты благоговел передо мной и желал меня. Я была твоими лаврами и твоею лирой.      Элиза Бибеско Вся суровость и неверие Форда были сломлены его собственным счастьем. Может быть, он почувствовал, как глубока и искренна была любовь Арчи, а возможно, что дружеское чувство вызывало в нем сочувствие к любви вообще. Поэтому, когда он заговорил с Арчи, им руководило только доброе дружеское отношение. Но все же он сильно задел Арчи, когда без всякого умысла спросил: — Значит, шесть месяцев? — Что шесть месяцев? — Шесть месяцев тебе надо ждать, чтобы жениться. А ко всему этому добавил еще гораздо более ужасную фразу, напомнив о том, о чем Арчи никогда даже не думал: — Зато теперь ты сможешь поехать в Америку! — Он вдруг загорелся восторгом: — Арчи, что ты на это скажешь? Давай в компанию! Ты ведь думал заниматься скотоводством, а я как раз получаю в наследство ранчо. Давай вместе! Мы с тобой вместе сделаем состояние. Внесем по тысяче каждый. — По тысяче? — повторил Арчи с иронией. — Ну а леди Вильмот? Форд остановился, видя, как нервно сжались губы Арчи. Форд смущенно продолжал: — В конце концов, вам же нужно жить? У Арчи был ответ на этот вопрос, и он возмущенно выпалил: — Только не на это… не на деньги Вильмота, благодарю покорно! — Он с ума спятил! — ворчал Форд, обращаясь к Перри, которая во всем с ним соглашалась. — Это безумие! У леди Вильмот три тысячи фунтов годового дохода, а Арчи играет роль благородного любовника — деньги, мол, нечистые и подобного рода ерунда! — Да, это нехорошо, — необдуманно вставила Перри. Несмотря на всю свою любовь к ней, он почувствовал сильное желание сказать ей, что она глупенькая, какой она на самом деле и была. Он втайне молил судьбу даровать ему побольше терпения, или послать Перри немножко больше практичности, чтобы жизнь их могла протекать без особых материальных затруднений. Арчи и Филиппа, лежа в маленьком лесу над оливковыми рощами, обсуждали тот же вопрос; но в противовес бестолковой Перри, которая со всем соглашалась, Филиппа горячо отстаивала свою точку зрения. — О, эти деньги, — говорил Арчи, перебирая рукой ее золотистые волосы, — эти ненавистные, проклятые деньги! Ты, дорогая, должна немедленно их отослать. Если ты до нашей встречи пользовалась ими, то это было в порядке вещей, но сейчас это недопустимо. — Единственное, что я могу возразить на все, что ты говоришь, это то, что я же должна жить, — тихо сказала Филиппа, не придавая серьезного значения сказанному и слишком счастливая, чтобы о чем-либо тревожиться. — Есть, чтобы дышать, — вот что необходимо! Если бы я не дышала, я бы умерла, милый! Арчи улыбнулся, перестал перебирать золотистые завитки ее коротких волос и прижался щекой к ее плечу. — Я все обдумал, — сказал он спокойно. — Вот мой план. Половина того, что я имею, будет принадлежать тебе. Разумеется, нам будет не по карману жить в отеле «Мажестик», но у меня есть чудесная идея. Нам осталось еще пять месяцев жить таким образом. Отлично! У нас у каждого будет по комнате, где мы только будем спать, в тех двух домиках на улице Камбон, которые тебе так нравились, — помнишь, домики с зелеными ставнями? — а завтракать, обедать и ужинать мы будем вместе в настоящих маленьких французских ресторанчиках, которые мне известны и где дают хорошую, здоровую пищу, а не какую-нибудь изысканную дрянь, и платить мы будем, как местные жители. Филиппа, прислонившись к дереву и глядя куда-то далеко в пространство, испытывала странное, смешанное ощущение слабого страха и гордости радостным и непоколебимым благородством Арчи; ее забавляли его планы и его отрицательное отношение к ее деньгам. Филиппа испытующе сказала: — Понимаешь ли, ведь я на самом деле не была виновна. Арчи быстро возразил: — Я это знаю, но Вильмот полагает, что дает тебе деньги на совершенно других основаниях. Я думаю, что он считает, что делает благородный жест: она, мол, виновата, но я великодушен… И что такое деньги — сущая ерунда! А я считаю, что деньги — это такая вещь, которую нельзя брать ни у кого, кроме человека, которого любишь. Я так смотрю на это. Напиши, дорогая, письмо — я его тебе продиктую — и укажи его поверенным, этим гнусным людям (они, наверное, существуют, так как, если бы их не было, этот старый дурак никогда бы не начал дело против тебя!), что ты отказываешься от его мерзких денег. Ведь ты же не хочешь пользоваться ими, не так ли, радость моя? Нет, ты бы не могла… Он был так убежден, что она не может, так уверен, что она разделяет его точку зрения, что Филиппа не знала, что ей ответить. Ее молчание дошло до его сознания и отрезвило его; он резко поднялся и повернул ее лицо к своему. — Мы не можем любить друг друга, если ты будешь цепляться за эти проклятые деньги, — сказал он спокойно. — Это так. Я не могу допустить, чтобы другой человек содержал женщину, на которой я хочу жениться; это ясно, дорогая! Я знаю, что я кажусь тебе жестоким, но от этого я не отступлю. Вильмот в моем представлении есть все, что подло, мерзко и жестоко. Неужели же ты думаешь, что я, чувствуя все это, могу допустить, чтобы ты на его деньги жила, одевалась и окружала себя роскошью? Я не буду в состоянии доставить тебе эту роскошь, но все, что мне, удастся заработать, ты будешь иметь, чтобы ты не жалела об этих тысячах… Итак, детка, дай мне руку и скажи, решено это дело или нет? Если нет и ты не можешь отказаться от денег, то я уйду. Я никогда не перестал бы любить тебя, но и оставаться я бы не мог. Ни один порядочный человек не мог бы. Что ты на это ответишь? — Диктуй письмо, мой Муссолини, — сказала Филиппа, не то смеясь, не то плача. Арчи мгновенно приблизился к ней; настойчивое выражение его лица исчезло, опять вернулась к нему божественная и беспечная свобода любви — говорить и быть таким, как хочется. — Ангел ты мой, детка моя, обними меня, — сказал он с глубоким вздохом удовлетворения. — Слышишь, моторная лодка подъезжает. Поцелуй меня скорей — ты меня еще никогда не целовала в тот момент, когда подъезжает моторная лодка. Позже у себя в комнате он внимательно просмотрел свои денежные записи, которые он вносил в маленькую тетрадь. Он мог жить на значительно меньшие средства, чем Филиппа, которую он теперь называл Тупенни, потому что как раньше, так и теперь ему не нравилось ее имя. Он нашел возможным внести в банк на имя Филиппы пятьдесят фунтов. Этого ей хватит на некоторый срок. А ему будет достаточно и двадцати. В этот вечер они танцевали радостные, окрыленные и безмятежно счастливые; письмо было продиктовано и отправлено. Арчи был в спокойном и умиротворенном настроении. «Вот будет для них пощечина!» — радостно думал он. А Филиппе, которая в последний раз ночевала в своей розовой с золотом спальне, казалось любопытным приключением, что завтра она начнет новую жизнь. А когда она уплатит по счетам отеля, она будет зависеть от средств Арчи. И будет так, как он сказал! — Этого парня надо бы сдержать, — сказал Форд своей Перри, узнав о поступке Арчи. — Это только показывает, как мало люди понимают друг друга. Я бы сказал, что у Арчи здравого смысла больше, чем у кого-либо другого, но все же человек, который отнесся к доходу в три тысячи фунтов в год как к личному оскорблению, должен быть помещен на долгое время в санаторий. — Не думаешь ли ты, что некоторые найдут его поступок прекрасным? — осмелилась робко вставить Перри. Сентиментальная Перри находила в любви Арчи что-то рыцарское и возвышенное. За последнюю неделю красота Арчи приобрела какую-то одухотворенность; он выглядел более чувствительным и значительно менее походил на тип красивого летчика. — Ты посмотришь, как будет неприятно поражена леди Вильмот, когда ей придется обходиться без орхидей и автомобилей. Держу пари, что ее первая поездка на трамвае откроет им обоим глаза, — сказал Форд с раздражением. Перри и он благополучно поженились и уехали в Шербург, по пути в Америку, а ни в Арчи, ни в Филиппе не произошло никаких заметных, бросающихся в глаза перемен. Каждый жил в отдельной комнате в маленьких, белых с зеленым, смешных домиках, и Филиппа немного загорела. И когда бы Форд и Перри их ни встречали, они всегда казались веселыми и необычайно счастливыми. — Она, должно быть, отложила кругленькую сумму, — цинично решил Форд. Ему знакомы были дешевые рестораны, которые посещал Арчи и которые вечно кормили телятиной и шницелями, причем ни то, ни другое не было первой свежести. — Я ничего не смыслю в разных нежностях, — с грубой откровенностью сказал он Перри, — и кусок жесткого мяса убил бы мою любовь скорее, чем что-либо другое. Однако Филиппа и Арчи, казалось, благоденствовали, питаясь студнем из телячьей головки и сезонным салатом. Вся Ривьера о них только и говорила; они же этого абсолютно не замечали. — Скандал! — говорили знатные старухи, а мужчины в баре спорили об Арчи и решили, что «он недолго ждал!». Заработок Арчи несколько понизился, а когда прибыла новая стая посетителей, его дела опять поправились. Он снял обручальное кольцо Филиппы и бросил его в море, и теперь она носила его перстень, который был переделан для нее. Филиппа все же оставила себе свои жемчуга. — Милый мой, я получила их, когда все еще было хорошо… Арчи должен был согласиться, что эта мысль справедлива. — Как только я разбогатею, я куплю тебе нитку такого же жемчуга, а этот ты пожертвуешь в пользу какого-нибудь приюта. — О, ты прямо чудный! — сказала Филиппа, безудержно расхохотавшись. Каким бы неразумным и своевольным он ни был, она должна была признать, что не себялюбие руководило им. — Я хочу, чтобы ты всецело принадлежала мне, — говорил он ревниво. — Я не хочу, чтобы ты украшала себя подарками других мужчин. Ты моя, и я молю судьбу, чтобы никто, кроме меня, даже на один час, не мог что-либо значить для тебя. Они обычно были бесконечно счастливы вместе, спокойно и безмятежно счастливы; но бывали моменты, когда малейшая ласка Филиппы доводила Арчи до безумной страсти. — Ты себе когда-нибудь представляешь, — спросил он ее однажды, — что будет, когда окончится наше долгое испытание… когда мы, наконец, поженимся? Ее красота сводила его с ума. — Я люблю каждую частицу твоего тела, — говорил он, лежа на траве у ее ног и глядя на нее полными обожания глазами. — Меня приводит в трепет одно только твое дыхание! Я все в тебе обожаю: и волосы на затылке, которые так блестят на солнце, и тень, которую бросают твои ресницы, когда ты опускаешь глаза. И даже крошечное пятнышко грязи, которое каким-то образом очутилось на твоем носике, кажется мне очаровательным! Они серьезно поссорились из-за Маунтли, который приехал сюда, невозмутимый и прекрасно одетый, один и с полной готовностью встречаться с Филиппой. Он был частью ее прежней жизни; они говорили на одном языке. Он видел Камиллу и Джима и всех старых знакомых; он был небрежно любезен с Арчи, которого в душе считал «не совсем саибом — да и как он мог бы им быть, если ему приходится зарабатывать на жизнь танцами?» — а Арчи считал его ловеласом, о чем он подчеркнуто сказал Филиппе. Она смеялась над ним. — Нет, дорогой, — сказала она. — Право же, Маунтли совершенно безвредный. Я его знаю уже много лет. — Маленькая соблазнительница! — пробормотал Арчи, ненавидя Маунтли за его дорогой автомобиль, который он хотел предоставить Филиппе, чтобы выезжать с ней, за обеды, которыми он имел возможность угощать и угощал, за его никогда не покидавшее его бодрое настроение, но больше всего за его восхищение Филиппой у за их очевидную взаимную дружбу. Арчи безумно ревновал и отчаянно стыдился своего потертого смокинга и вообще своих старых вещей; только он один был на теннисе в белых туфлях с заплатой. Филиппа и он смеялись над этой заплатой, они даже дали ей кличку… но сейчас это ему не казалось смешным. Комната Филиппы была вся уставлена цветами, присланными Маунтли. И Арчи узнал, что Филиппа любит шоколад de Sevigne, а также какие-то особенные персики, которые трудно было достать, и которые были очень дороги. Он ненавидел те минуты, когда Маунтли входил в танцевальный зал и кивал ему, в то время как он танцевал с какой-нибудь из старых «форелей», как называл их Форд, с выкрашенными хной волосами. Но если бы он не танцевал, он не мог бы давать Филиппе на жизнь… Стояли непомерно жаркие дни; москиты причиняли невыносимые мучения, а в маленьких домиках не было проволочных сеток на окнах. — Неужели у вас нет сеток? — воскликнул Маунтли недоверчиво, выражая сочувствие Филиппе, когда ее сильно укусил в шею москит. — Скажите на милость, почему вы не живете в отеле? Что стоят прекрасный вид, прелести простой жизни и прочая романтика по сравнению с покоем ночью, с сеткой на каждом окне и обычными удобствами? Но она не могла объяснить Маунтли истинную причину и сказать: «Видите ли, у меня нет денег, за исключением тех, которые дает мне Арчи, а он очень беден. А брать теперь деньги у Джервэза я считаю невозможным». Объявление об их помолвке пока не могло состояться, так как судебное решение о ее разводе еще не вступило в законную силу. — Может быть, вы слегка проигрались? — ласково спросил Маунтли. Нет, Филиппа ничего не проиграла. Он не мог больше говорить на эту тему, но все же продолжал нападать на Арчи: — Скажите, Лоринг, кто посоветовал леди Вильмот поселиться в этой комнате? — Я, — отрезал Арчи. Маунтли деликатно смолчал; хотя ему было хорошо известно, что Арчи влюблен в Филиппу, но, надо ему отдать справедливость, настоящее положение вещей никогда не приходило ему в голову. — Ради чего же эту милую крошку поедают эти проклятые москиты? Да и воздух на этой темной улице тоже неважный. А здесь, ей-богу, воздух такой чистый, что прямо необходимо и полезно дышать им. Он и Арчи, идя по направлению к теннисной площадке, очутились в маленьком немощеном переулке. Арчи обернулся к Маунтли с неожиданной свирепостью. — Какое вам дело до того, где живет леди Вильмот? — спросил он, и лицо его исказилось судорогой. Маунтли остановился и вынул портсигар; его обычно улыбающееся лицо выглядело теперь бледным, спокойным. Он закурил папиросу, поднял глаза и смерил Арчи долгим взглядом. — Вы большой нахал, — сказал он спокойно. — Я вижу, что вы хотите драться? Ну что ж, давайте! Они сбросили свои белые пиджаки и начали. Они дрались безмолвно, и только было слышно шарканье подошв по каменным плитам и тихое прерывистое сопенье. Арчи, получив от Маунтли нокдаун, поднялся на ноги, закружился и, наклонив голову, набросился на него как бешеный. Пот катился с них градом; оба совершенно выбились из сил. — Довольно, — пробормотал Маунтли, безуспешно стараясь подняться. Филиппа узнала об этом, негодовала и возмущалась. Арчи было стыдно, и поэтому он дулся. Маунтли на следующий день уехал, не встретившись больше с Арчи, а Филиппе он послал на прощанье букет роз. Вечером Арчи поднялся и, немного прихрамывая, отправился к Филиппе. Ее комната напоминала беседку из роз. — Алло! — сказал он недовольным тоном. — Хороша твоя верность, надо сознаться! Он хотел, чтобы его утешили за все его страдания. Он чувствовал себя совсем разбитым, почти больным; он никогда в жизни не болел, и такое подавленное самочувствие его страшно угнетало. Он внимательно оглядывал комнату, вазы, наполненные красными и желтыми розами, большую коробку с дорогими засахаренными фруктами… он хорошо знал, сколько все это стоит! Он как-то купил Филиппе небольшую коробку. Она как раз приготовляла чай — они всегда пили чай вместе; услышав слова Арчи, она подняла голову и, не улыбнувшись, взглянула на него: — Ты пришел раздражать меня? Я так устала. — Расстроена отъездом Маунтли, не так ли? — Он не мог не сказать этого, ему просто необходимо было сказать так. Филиппа отставила маленький пузатый коричневый чайник; их глаза встретились. — Арчи, я предупреждаю тебя! Я не желаю выслушивать подобного рода замечаний. Если у тебя скверное настроение, то лучше уйди. Арчи мгновение поколебался, угрюмо глядя на нее из-под прекрасного изгиба своих бровей, и, не говоря ни слова, повернулся и вышел. Каждый настоящий влюбленный испытал неприятное раздражение первой ссоры, а также тоску одиночества… Арчи и Филиппа прошли все этапы, начиная от жестокого торжества уверенности каждого в своей правоте и в абсолютной неправоте другого, через смутное желание примирения и более сильное желание быть снова любимым и, наконец, до убеждения, что все нипочем, лишь бы быть вместе. Но прошли целые сутки, пока каждый из них пришел к этому последнему этапу, стоявшему на пути к их примирению. Арчи говорил себе: «Лучше уж мне провалиться сквозь землю, чем снова видеть этот проклятый ворох роз». Филиппа все время напрасно прислушивалась к его шагам и, наконец, решила уйти и не быть дома как можно дольше. Они встретились в танцевальном зале «Мажестика», куда Филиппа пошла с отчаяния и где полковник Баррон сразу же пригласил ее пообедать с ним. Зайдя в зал, Арчи увидел ее, смеющуюся, казавшуюся веселой и вполне счастливой. Он танцевал с леди Рэллин сзади нее, не глядя на нее, сознавая всем своим существом острое унижение, что это — его работа, его профессия и что женщина, которую он любит, видит его в роли платного танцора, которому женщины суют в руку чаевые! Леди Рэллин продолжала свою бессвязную болтовню, многозначительно сжимая его руку своими унизанными кольцами пухлыми пальцами, чтобы придать особое значение какому-нибудь пустому замечанию. А Арчи в это время думал о том, как он приехал в Марсель искать работу, как ему не удавалось ее найти, как он все же остался там, занимаясь чем угодно: был проводником, исполнял какую-то работу в одной типографии, — словом, ни от чего не отказывался, кроме тяжелой работы, потому что его плечо не совсем еще зажило. До этого вечера он не стыдился быть платным танцором, но теперь озлобление, жгучая боль и унижение, доводившие его до отчаяния, овладели им. Он говорил себе, что похож на дешевую марионетку, пляшущую перед презирающей ее толпой, что он жалкий «gigolo», один из того круга на Ривьере, который кормится за счет женских слабостей и в котором каждый слишком хорошо одет, преувеличенно вежлив, но скверно воспитан и хам в душе. Он был бы в состоянии ударить леди Рэллин за то, что она улыбается ему прямо в лицо, и за ее сентиментальное: «Что с вами, милый Арчи? Скажите мне… скажите своей Лотти!» Скажите Лотти! Когда-то он был способен смеяться над этим, его это искренне забавляло! Теперь же эти слова, этот тон звучали оскорблением его мужского достоинства. А Филиппа сидела здесь, глядя на него, как он скачет и вертится и как он продает себя за сто франков в вечер! Он растравлял себя мыслью: «Она все поняла и презирает меня!» Его профессия, пока он не любил Филиппу, его даже не трогала. Он не задумывался над ней и вполне приспособился: был бодр, делал сбережения, жил для будущего, когда он будет свободен и будет работать, чтобы стать на путь к богатству. Но когда Арчи становилось невмоготу, Форд, угрюмый и вечно недовольный, старался привить ему свою точку зрения: — Потерпи, это — только средство к достижению цели, ужасно неприятное средство, но я уверяю тебя, что близится конец. Без сомнения, он был сумасшедшим, безумным, когда признался Филиппе в своей любви, строил планы женитьбы на ней и заставил ее отказаться от тех денег. А что он мог ей предложить взамен? Он даже не мог купить ей цветов, которые ей преподносили другие мужчины, или подарить ей какую-нибудь мелочь вроде дорогих конфет или английских журналов. Все, что он мог сделать для нее, это только оплатить ее комнату и услуги. Она, должно быть, это поняла; она не могла не понять этого за время пребывания здесь Маунтли. Он так грубо и неразумно исковеркал ее жизнь. Он закончил на этот вечер танцы и вышел на террасу. Филиппа уже давно исчезла, вернулась к себе в комнату, так же, как и Арчи, сознавая свое глубокое несчастье и обиду. Она, как и Арчи, размышляла о неизвестном будущем; и если Арчи мучили вопросы о том, что он собой представляет, то и Филиппа начала смутно разбираться в своем положении в этой любви, которая смела всю обстановку ее прежней жизни. Сегодня ночью, после цветов, запаха духов и музыки в «Мажестике», ее единственная маленькая комната в пансионе показалась ей совсем убогой. И она принимала это за любовь! «Действительно ли она потеряла рассудок?» — спрашивала она себя с насмешкой; она пожертвовала своим доходом и отказалась от так называемой роскоши, потому что какой-то молодой человек безумно, как он говорил, влюбился в нее? И вот к чему все это привело! Когда она перебирала все это в мыслях, это казалось ей невероятным; она в тот раз, по-видимому, потеряла всякую власть над собой! На столе в комнате осталось еще несколько роз, которые ей прислал Маунтли, славный, веселый, милый Маунтли, которого Арчи оскорбил из смешной, детской ревности! Арчи должен был бы прийти к ней сегодня вечером просить прощения, а вместо этого он, слегка кивнув ей головой, продолжал танцевать перед ней с этими ужасными, смешными, строящими глазки, накрашенными старухами. Он всегда говорил, что он их терпеть не может, но Филиппа видела, как он им отвечал улыбкой. — Замечательно красивый молодой человек! — сказал о нем полковник Баррон. — И, как говорят, вполне порядочный — в своем роде. — Он служил в воздушном флоте, не так ли? И был так тяжело ранен, что должен был остаться в этом климате после окончания войны, — отвечала Филиппа. — Да, кажется, что-то вроде этого, — согласился с ней полковник Баррон, который никогда не был ближе к Франции, чем южный берег Англии, где он занимался доблестной работой, наблюдая, как другие эту работу за него исполняют, — Да, что-то в этом роде. Хотя, конечно, каждый молодой человек, которого встречаешь в этом прекрасном месте, был либо летчиком, либо вообще каким-нибудь героем! И вот до чего они теперь докатились!.. Вот я и хочу сказать: прошло уже несколько лет, как окончилась война, и если мы, старики, могли приспособиться, заняться делом, то почему они так же, как и мы, не втянулись в работу? Не говорите мне, что нет другой работы, кроме танцев! Нет, моя милая маленькая леди, слишком трудно этому поверить! Арчи снова промелькнул мимо них; полковник Баррон продолжал: — Мне говорили, что это тип красоты, который нравится женщинам. Удивляюсь, почему он не идет в кино. Ведь он выглядит атлетом и не любит настоящей работы! Ха-ха-ха! Филиппе этот вечер не принес ни удовлетворения, ни радости и вообще никакого удовольствия; теперь она была одна, раздраженная и несчастная. «Конечно, в словах старого полковника Баррона была некоторая доля правды»-, - говорила она себе. Казалось странным, что Арчи был доволен своим положением танцора, но тем не менее ничего плохого в нем самом не было. О Господи! Все, кроме… — Откажись от денег!.. Откажись от встреч с мужчинами, которые к тебе хорошо относятся!.. Я не хочу этого!.. По-видимому, Арчи не будет иметь возможности не только создать ей жизнь, полную удовольствий, но даже просто спокойную жизнь. Он был большим — эгоистом. О, как ей не хотелось бы этому верить, но после его недавнего поведения она должна была в этом убедиться. Конечно, обстановка, комфорт, деньги и «все такое» имеют значение… Даже если вы влюблены, вам все же надо жить! Арчи, казалось, игнорирует этот пустячный факт!.. Филиппа легла в постель огорченная и раздосадованная и, проснувшись, почувствовала себя еще более огорченной, потому что обычно утро усугубляет настроение ночи; к тому же в это утро кофе был холодный, а после плохо проведенной ночи, если она вообще чего-либо желала, то только горячего кофе. Арчи пришел к ней как раз в тот момент, когда она кончала греть кофе на маленькой спиртовке, на которой они обычно готовили чай на пикниках. Постучав, он вошел и остановился в дверях, умоляюще глядя на нее голубыми жаждущими глазами, с крепко стиснутыми челюстями. — Алло! — сказала Филиппа с таким равнодушием, на которое большинство из нас способно лишь в те моменты, когда мы хотим произвести сильное впечатление. — Я тебя не буду долго задерживать, отнимать твое время, — сказал Арчи с заученной, неестественной вежливостью. — Я пришел тебя спросить, хочешь ли ты, чтобы между нами было… все кончено? Видишь ли, я всю ночь думал. Я многое понял из того, чего я раньше не понимал. Я должен был это понять… Например, о твоих деньгах… Ты очень молода, а я был… я думаю, что был очень глуп в этом вопросе… Я уверен, что, если ты порвешь со мной, ты сумеешь получить обратно эти деньги. Ведь ты получила их по закону, понимаешь?.. Рано или поздно и у меня будут деньги… и эта роль танцора, — (его бледное лицо зарделось), — я не пожизненно обречен на эту роль, как я тебе уже говорил! Должен же был я что-нибудь делать, чтобы жить! Сначала я брался за многое другое, но я не за тем пришел, чтобы говорить об этом; я хотел тебе сказать, к чему привели меня мои размышления. Вот что: я был возмутительно несправедлив к тебе. Я ничего не могу предложить тебе, кроме… кроме самого себя. Когда я, наконец, доберусь до Америки, меня, может быть, вначале постигнет неудача. Но, по крайней мере, я не буду больше танцором! Теперь ты видишь, как обстоит дело… Он умолк и достал портсигар, и Филиппа видела, что его рука слегка дрожала. Она взглянула на его склоненное осунувшееся лицо; взор его был устремлен на огонек папиросы. Обо всем, что он сказал, она и раньше думала и догадывалась, но все-таки когда она услышала это из его уст, ее прежние мысли показались ей гадкими. Она сказала холодно, боясь, что ей изменит голос: — Не хочешь ли ты мне сказать, что ты… ты… что мы… что все кончено… что нет больше нашей… нашей любви? Арчи прошел вперед к столу, оперся на него руками и взглянул ей прямо в глаза. — Неужели ты не знаешь, — сказал он, прерывисто дыша, — что, сколько я ни буду жить, я буду любить тебя? Но, если мне достаточно твоей любви, иметь тебя, то будет ли это достаточно для тебя? Ты всегда была избалованной, такой, какой тебе и следовало быть, а я не могу предоставить тебе того, к чему ты привыкла. И я не имею права назвать тебя своей до тех пор, пока я не буду уверен, что смогу сделать тебя счастливой. Раньше я верил в это… но потом… Он на мгновение остановился, а затем горячо продолжал: — Маленькие ничтожные пустяки все-таки имеют большое значение… И то, что я лишен возможности щедро раздавать чаевые, когда я бываю с тобой где-нибудь… что я вообще не могу с тобой где-либо бывать… что мне становится жутко, когда я думаю о стоимости твоих красивых платьев, не будучи в состоянии тратиться на них, как другие мужчины… Ты себе не представляешь, как меня все это подавляет!.. У тебя есть деньги, а у меня их нет… Филиппа смотрела ему в лицо, в его грустные и страдающие глаза, на скорбные складки рта и на словно выточенные из слоновой кости пальцы судорожно сжимавшей стол руки. Она видела под этой напряженностью и страданием настоящую красоту его души, которая заставила его осуждать себя ради нее; она быстро поднялась со своего места, подбежала к дивану и начала лихорадочно шарить в кармане своего белого шелкового жакета. Она подошла близко к Арчи, держа в руках свой маленький бумажник, и открыла его. Там был единственный пятифранковый билет. — Милый, — сказала она неуверенным голосом, — ты совершенно не прав. У меня нет денег! Ты должен будешь добывать для нас обоих! Ты мне дашь немного денег? Арчи не в силах был произнести ни слова; его холодные как лед руки искали бумажник. Наконец он его нашел, вынул из него все содержимое и дрожащими руками переложил в бумажник Филиппы. Потом он поднял голову; в глазах его не было слез только потому, что он жестоко боролся с ними. И прошептал так тихо, что только возлюбленная могла разобрать его слова: — О, возьми меня опять к себе! ГЛАВА VI Старости и молодости одинаково свойственна глупость.      Из Эбергардта Жизнь имеет какое-то странное свойство выдвигать затруднения, которые, внезапно возникая, отодвигают намечаемые события на неопределенное время. Свадьба Разерскилна с Камиллой три раза откладывалась по тем или иным причинам. Кит заболел воспалением легких и едва не умер. Кит лежал в доме у Камиллы, и если бы Разерскилн уже не любил Камиллу, он полюбил бы ее за то время, что они провели у постели его больного сына. Он видел тогда ее самоотверженную нежность, ее ангельское терпение, и в ту ночь, когда доктора думали, что Кит умрет, он цеплялся за руку Камиллы, как маленький ребенок. Кит лежал на высоко взбитых подушках; теперь его маленькое, исхудавшее лицо казалось серым, и пальцы его теребили одеяло. Не спуская с него покрасневших, измученных глаз, он слышал, как Камилла молилась, совсем как маленькая девочка: — Молю тебя, Господи, сделай так… сделай… — Прошел час. Камилла освободила свою руку и приготовила чай; теперь она выглядела иной — моложе и счастливее. — Я верю, что Бог будет милостив к нам, — сказала она шепотом Разерскилну и улыбнулась. Разерскилн обрадовался ее спокойствию, черпая в этом надежду. И он услышал, как Камилла опять стала молиться за выздоровление Кита. Было около часу ночи; в половине второго произошла неожиданная, чудесная перемена к лучшему. Кит шевельнулся, поднял свои отяжелевшие веки и как будто улыбнулся; дыхание его стало более свободным, цвет лица изменился, и он впал в глубокий сон. Камилла, стоя рядом с Разерскилном, нежно потянула его за руку. — Джим, милый мой… Он послушно стал на колени возле нее, преисполненный такого обожания и благодарности, что совсем не мог говорить. Юный Тим был второй причиной, помешавшей их свадьбе; его назначили в Индию, и поэтому нужно было поспешить с его свадьбой. — Давай устроим наши свадьбы, вместе, — предложил Разерскилн. — Ну, что ты, дорогой, — рассмеялась Камилла, — это будет нехорошо! — А с моей точки зрения, это было бы прекрасно, — энергично возразил Разерскилн. — Ничего не может быть лучше! Наконец в сентябре, накануне назначенного дня свадьбы, казалось, что не было никаких причин, которые могли бы помешать свадьбе. Собственное счастье Разерскилна смягчило его отношение к Джервэзу. Когда он заметил его у входа в Сен-Джемский сквер, куда он и сам направлялся, он заколебался: свернуть ли ему в сторону или идти дальше, навстречу ему, забыв о прошлом. Тот факт, что завтра его свадьба, заставил его пойти брату навстречу. Джервэз кивнул ему, едва улыбнувшись. Разерскилн остановился и сказал: — Алло! Как дела?.. Чертовски трудно вообще придумать, что сказать человеку в положении Джервэза! — А ты как поживаешь? — спросил тот, на что Разерскилн ответил: — Значит, ты не в Шотландии? — Нет, я еду еще только десятого. «А он здорово постарел, — решил про себя Разерскилн. — Впрочем, выглядит здоровым». — Желаю тебе счастья, — сказал Джервэз с более теплой нотой в голосе. Разерскилн, слегка растроганный, ответил: — Благодарю. Приходи завтра. Фарм-стрит, 12, ты знаешь где. Я уверен, что Милли будет очень рада тебе. Джервэз не обещал, сказав, что охотно придет, если у него будет возможность. На этом они расстались. Разерскилн пошел в клуб, где с важным видом смотрел гравюры, принадлежавшие одному из членов этого клуба, а затем отправился к Камилле. Он заметил, целуя ее: — Ты выглядишь восхитительно, как летнее утро. — Знаешь, ты — прямо прелесть, Джим! Я тебя совсем не ждала сейчас, — сказала Камилла, — а ты умница, ты так хорошо сделал, что пришел. Разерскилн погладил свою гладко причесанную голову; этот жест он употреблял, чтобы скрыть свою радость. За завтраком он сказал: — Сегодня я встретил Джервэза… Знаешь, Милли, уж очень давно мы ничего не слышали о Филь… — Конечно, мы должны ей написать, — сказала Камилла с упреком. Они повенчались на следующий день; и не то чтобы они забыли ей написать, а просто у них не было времени вспомнить об этом. А позже они успокоились на том, что узнали от Маунтли, когда он случайно и весело упомянул о ней: — Я видел Филь в Каннах, она чудесно выглядит и, по-видимому, хорошо проводит время. «Очевидно, с ней все благополучно, и нечего особенно беспокоиться о ней», — сказал себе Разерскилн. И его мысли всецело занял вопрос: сдать или не сдать дальний луг под пастбище? Маунтли, который ездил на охоту в Дорсет, вернулся в город, чтобы захватить кое-какие необходимые вещи и составить программу своего времяпрепровождения на будущую неделю. — Стоял конец сентября; воздух становился прохладней и, казалось, был наполнен запахом белых и красных маргариток, когда врывался в открытые окна вагона; природа красовалась в полном своем величии, одетая в пурпур и золото, которые торжествующе пламенели на фоне мягкой синевы неба. В клубе было пусто, и после превосходного коктейля Маунтли решил ехать оттуда в более веселое место. Выходя, он столкнулся с высоким, худым молодым человеком, который как раз в этот момент входил в клуб; оба пробормотали извинение, но, когда бронзовое лицо молодого человека попало в полосу света, Маунтли воскликнул: — Майлс, неужели это ты? Он повернулся и схватил его за руку. — Ах ты, разбойник, — даже не сообщил мне о своем возвращении! — Да я только сегодня днем приехал, — медленно, с едва заметным ирландским акцентом сказал Майлс. — Я еще сам не верю, что приехал. — Ну а я верю! — весело подхватил Маунтли. — И такой случай надо отпраздновать! Я никогда не был так рад видеть кого-либо, как тебя. Лондон похож на пустыню, если попадешь сюда в мертвый сезон. Они пошли вместе, болтая и смеясь. Он и Майлс учились вместе в школе, были вместе на войне, и если Маунтли любил кого-нибудь немного больше, чем самого себя, то, наверное, только Майлса, которого, будучи мальчиком, он обожал, как героя; а когда он сделался старше, это обожание перешло в горячее и искреннее восхищение. — Посмотрите, кто пришел, Джордж! — восторженно обратился он к старому лакею. — Я так рад. В честь твоего приезда я угощу тебя шикарным обедом, и мы выпьем старого коньяку — я ведь так рад видеть тебя. — Ну и чудак же ты! — сказал Майлс своим приятным голосом, но улыбнулся, и лицо его при этом показалось менее усталым. — Ну, как там у вас, в Африке? Как поживают львы, кофе и прочая дребедень? И почему ты вернулся? Ты писал мне, что у тебя нет надежды приехать раньше 1927 года? — Мне необходимо было приехать, — сказал Майлс. — Дело в том, что вообще сейчас плохое время для всех, но у нас на ферме не хватает рабочих рук, и мне только теперь удалось наладить хозяйство. Затем мне непременно нужно было побывать у губернатора, а он был в Индии, и мне пришлось немало поездить, чтобы добраться до него. Наконец, меня привело сюда одно не столь важное, сколь печальное обстоятельство: старая Мегги — Анн, наша бывшая няня, — ты помнишь ее, Тэффи? Она тебя еще здорово отколотила, когда ты украл грушу у Тедди, помнишь, в Хэссоке? Так вот она больна, бедная старушка, и я боюсь, что должен буду задержаться здесь и погостить немного дома… «Он вернулся из-за какого-нибудь неприятного дела, — подумал про себя Маунтли. — Держу пари на пять фунтов, что здесь не все благополучно». Вслух же он сказал: — Как бы то ни было, ты можешь приехать на недельку в Марстон, в будущий четверг? Майлс кивнул головой: — Благодарю. Мне бы очень хотелось приехать. Мое дело меня здесь долго не задержит. В то время как Майлс ел камбалу, Маунтли внимательно разглядывал его, Майлс очень похудел, лицо его сделалось угрюмым и суровым… наверное, он болен. — Ты был болен? — спросил Маунтли. — Нет. Но климат все-таки дает себя знать; иногда у меня бывала лихорадка, но все же я чувствовал себя довольно хорошо. — Ты очень осунулся, — откровенно сказал Маунтли. Майлс ел мало и умеренно пил. После того как он выпил коньяку, на чем Маунтли настаивал чуть ли не со слезами на глазах, они направились на Пикадилли. — Все по-новому? — спросил Майлс, и в голосе его чувствовалось приятное удивление. — Смотри-ка, Девоншир-Гауз перенесли как раз на середину Грин-парка! Удивляюсь, как это не передвинули собор Св. Павла на Роунд-Понд или что-нибудь в этом роде, просто из желания все сделать по-новому! — Пока еще нет. Пойдем, ты посмотришь красу и гордость твоей страны, на площади Пикадилли! Взгляни на эти электрические рекламы! Куда там несчастной Америке сравняться! — Мне кажется, будто я лунатик, — тихо сказал Майлс. Они стояли, смотрели, слушали — Майлс, выглядевший несовременным в своем старомодном костюме, и Маунтли, как всегда одетый по последней моде. Вдруг Майлс повернулся: — Это было больше чем мило с твоей стороны, Тэффи, оказать мне такой прекрасный прием. А теперь мне нужно идти. Я обещал заглянуть домой около девяти часов, а теперь уже половина десятого. Ты мне позвонишь, и мы условимся насчет четверга. Спокойной ночи! Он пошел и, позвав такси, вскочил в него. Маунтли в раздумье глядел вслед удалявшейся машине. «С ним что-то неладно», — решил он. Он догадывался, что его лучшего друга постигло горе, которое он тщательно старался скрыть под наружным спокойствием. О да, старина Майлс очень изменился. Ведь он был одним из самых веселых людей до того, как уехал в Кению, а теперь он уж больше не весел. В его глазах что-то мрачное. В нем нет жизни. «Если бы меня спросили, — рассуждал с самим собой Маунтли, — как хотел бы Майлс отпраздновать свой первый вечер возвращения из Африки, у меня на этот счет были бы два ответа, и оба были бы правильны. Праздновать и праздновать! Так поступил бы тот славный парень, которым он когда-то был. Но не теперешний Майлс! Этот чем-то угнетен, и очень глубоко». Нахмурив брови, он старался разгадать, что могло так изменить Майлса. Тедди? Неужели — Тедди? До сих пор? Ведь он, несчастный мальчик, погиб почти год тому назад. Маунтли перестал думать об этом; он ничего не мог бы сделать, если бы даже и проник в эту тайну, и, глубоко вздохнув, направился в посольство. «Мне сейчас необходимо хорошо выпить и хорошо посмеяться», — решил он. ГЛАВА VII Смоет ля одна слеза воспоминания Другую холодную слезу? Один ли шрам зарубцует другой? Одиночество даст ли приют одиночеству, И есть ли в этом забвенье?      Леонора Спейер Лежа в своей комнате, в верхнем этаже одного из домов на Виктория-Род, Мегги-Анна прислушивалась, не слышно ли шума останавливающегося автомобиля или быстрых легких шагов, которые она, без сомнения, сразу бы узнала. Все лампы в ее комнате горели; она любила видеть «все», по ее выражению, а «все» в данном случае означало фотографии мальчиков, начиная с их раннего детского возраста до последней моментальной фотографии Майлса, присланной ей из Кении несколько недель тому назад. Его приезд немного облегчил боль в сердце Мегги-Анны, но только немного; день и ночь она горевала о Тедди, своем дорогом мальчике; каждое утро и каждый вечер до тех пор, пока она не слегла, она сама убирала его комнату. В его ящиках каждый его носок, все его белье лежали в образцовом порядке и хорошо починенные. — Даже те фуфайки, которые я много раз чинила, — сказала она Майлсу, — потому что, как ты знаешь, он не любил тратиться на фуфайки. «Рубашки мне необходимы, — говорил он, — так как что сказали бы люди, если бы на мне не было рубашки, и это было бы нехорошо!» Ты же знаешь, как он любил побаловаться, пошутить! «А моих фуфаек, — смеялся он, — никто не видит, Нанни, а если бы люди имели удовольствие увидеть их, они бы всплеснули руками и сказали: — „Боже, какая штопка!“» И сколько раз я предупреждала его: «А что, если с тобой что-нибудь случится и на тебе будет фуфайка, где остался только кусочек той шерсти, из которой она была сделана?» Вот что я ему говорила. Она всплеснула сморщенными руками, упавшими на подушки. — А когда настал тот день, он был одет, как игрушечный солдатик, мой милый мальчик, как в тот день, когда он получил медаль; и ему было всего только двадцать лет. Майлс обнял ее покрытые шалью плечи. — Не надо об этом думать, Нанни, — сказал он мягко. — Старайся не думать. Когда ты расстраиваешься, тебе становится хуже. — Мне все равно, — всхлипывала Мегги-Анна, — чем раньше это кончится, тем скорее я буду со своим дорогим мальчиком, которого я нянчила со дня рождения. А он, опозоренный, лежит в могиле, и нет никого, кто бы защитил его. Меня не хотели пустить к нему, мистер Майлс! Но я их хорошенько отчитала, и тогда пришел этот молодой мистер Маунтли и сказал, что меня должны впустить, и я вошла. Я всегда считала его ветрогоном, пустышкой, но я никогда не забуду его доброты ко мне… «Войдите, миссис Кэн, — сказал он, — я позабочусь, чтобы вам не мешали, и вы можете приходить и уходить, когда вам угодно. Если вы не имеете на это права, то кто же его имеет?» Майлс запечатлел в своей памяти долг благодарности по отношению к Маунтли. Мегги-Анне становилось легче на душе, когда она говорила; она предавалась воспоминаниям, путая дни детства Тедди с последними днями его жизни. — Всегда он был таким, любившим, чтобы все было, как следует. А как он суетился, когда одевался на этот бал! Уверяю тебя, совсем так же, как когда он хотел надеть твои шотландские носки и коротенькую шотландскую юбочку и патронташ, а его заставляли надеть шелковую рубашечку и бархатные штанишки, и он кричал до тех пор, пока не посинел, из-за того, что ему не давали кинжала за пояс! Но наконец он ушел в сопровождении этой дряни, которая говорила против него на суде и которая никогда не оставляла его в покое; ее звали миссис Ланчестер. Она писала ему ежедневно и дарила ему такие вещи, которые ни одна порядочная женщина не стала бы дарить молодому человеку, — халаты, такие тонкие, что их можно было пропустить сквозь кольцо, шелковые носовые платки с его меткой, вышитой на каждом из них; ужас, как трудно было их стирать, чтобы не оборвать рубчиков… Она всегда преследовала его. А он, я могу поклясться в этом, никогда за ней не бегал. Он любил мисс Филиппу, он сильно ее любил и никогда не сделал бы ей зла. И действительно не сделал, и я даже на смертном одре — поклялась бы в этом. Этот брак все время был несчастлив; лорд Вильмот годился ей в отцы и с самого начала был ревнив, как все старики. И, в конце концов, его ревность убила моего мальчика. Он и сейчас стоит перед моими глазами, как тогда, когда уходил в своем темно-синем пальто, за которое он заплатил девятнадцать фунтов, — грех так дорого платить — так я и сказала Тедди, а он только рассмеялся и сказал: «Ну что ж, я ведь не платил за него, дорогая! „Гленерон и Вильямс“ будут счастливы, если увидят половину половины этих денег, да и то после дождичка в четверг!» Всегда с шутками, над которыми он сам смеялся, даже тогда, когда был готов покончить с собой. А теперь он мертв… и он вернулся из Франции и… Она опять заплакала, схватившись за руку Майлса, а Майлс через ее голову смотрел на фотографию Тедди в форме подпоручика, в фуражке набекрень и с очень серьезными глазами над детским ртом. Трудно было поверить, что его уже нет в живых. Казалось, будто только вчера еще он махал рукой отъезжавшему Майлсу, смеялся над «коралловыми берегами Африки», а Мегги-Анна, оплакивавшая отъезд Майлса, бранила его за это. В последний раз, когда он видел Тедди, тот был в синем костюме и стоял в нему спиной, нежно обнимая одной рукой Мегги-Анну, когда он уводил ее с платформы, «чтоб она не утопила поезд в слезах и чтобы он не сошел с рельсов!» И, прежде чем увести ее, став за спиной Мегги-Анны, он пропел: «Я приму ее обратно, если она захочет вернуться!..» И не было воспоминания о нем, которое не было бы веселым и счастливым. «О Тедди, Тедди, — с грустью думал Майлс, — какой жестокий каприз судьбы заставил тебя принести в жертву свою юность?.. И такую бессмысленную жертву…» Когда он вышел из автомобиля, он бросил взгляд на окно Мегги-Анны… Окно было освещено; значит, старушка еще не спала. Он на цыпочках поднялся по лестнице, и сиделка встретила его на площадке: — Наконец-то вы пришли, капитан Мастерс! Миссис Кэн так ждала вашего возвращения. Майлс вошел в маленькую квадратную комнату. С тех пор как он мог вспомнить что-нибудь, он помнил красную с черным жестяную коробку, которая всегда стояла на маленьком столике у кровати Мегги-Анны, где бы они ни находились. В ней неизменно было разное печенье; она особенно любила печенье, осыпанное кофе с сахаром, а Тедди любил легкое печенье. Мегги-Анна лежала, обложенная подушками; тут же на кровати лежала ее Библия. — Сиделка мне читала, — сказала она Майлсу, — она очень милая и добрая, но никто из них не умеет приготовить крепкий чай. — Может быть, ты сейчас выпьешь чаю? — спросил Майлс. — Я не говорю, что я бы не выпила, мой дорогой! Майлс ловко взялся за приготовление чая; по указанию Мегги-Анны он дал ему настояться, положил много сахару и подал ей душистый, почти черный чай. — Вот теперь вкусно, — похвалила Мегги-Анна. — Тедди тоже любил выпить чашку чаю как можно крепче! И когда он приходил поздно домой, он, бывало, заходил ко мне в комнату, чтобы выпить чаю, который я для него готовила, и говорил: «Немного того, что вам нравится, доставляет вам большое удовольствие». — Я встретил сегодня Сирила Маунтли, — сказал ей Майлс, думая этим отвлечь ее мысли. — А сказал ли ты ему, что я рассказала тебе о его доброте? — сказала Мегги-Анна. — Мы об этом не говорили. Майлс сидел у ее кровати, держа ее руку в своей. Больная задремала. Он с нежностью смотрел на нее; ее лицо под оборками старомодного чепца, который завязывался на подбородке, казалось совсем исхудавшим, почти прозрачным; ее измученный вид надрывал его сердце. «Я должен был бы приехать раньше», — тоскливо сказал он себе. Он был далеко от своего дома, в глубине страны, когда он впервые случайно узнал о смерти Тедди. Потом у него самого была тяжелая лихорадка, а когда он добрался до Кении, заболел Вильсон и едва не умер. Его корреспонденция посылалась ему вслед, но где-то застряла в пути, и он не получил ни писем, которые объясняли все, ни телеграмму отца из Индии, ни писем из дому в течение долгих семи месяцев. Как только он получил свою запоздавшую корреспонденцию, он отправился с первым же пароходом в Европу. Завтра он должен увидеть Вильмота и эту самую Ланчестер… Нет, сначала Ланчестер. Это было омерзительное, противное дело, но оно должно было быть сделано… Мегги-Анна слегка застонала; он наклонился над ней и приподнял ее выше на подушки. И когда он сделал это, какая-то ленточка выглянула из-под подушки, и что-то блестящее сверкнуло и скользнуло ему прямо в руки. Это была военная медаль Тедди. ГЛАВА VIII Ревность всегда рождается с любовью, Но не всегда умирает вместе с нею.      Ларошфуко Леонора вертела в руках визитную карточку Майлса. Это имя вызывало в ней какое-то странное, неприятное содрогание; ей казалось, что все, связанное с той историей, кончено, и она прилагала все усилия, чтобы вычеркнуть ее из своей памяти, — усилие, которое в значительной степени поддерживалось ее необычайно оживленным флиртом с атташе австрийского посольства. Все же она полагала, что должна принять его. — Просите капитана Мастерса, — сказала она молодому лакею и подошла к зеркалу, чтобы посмотреть на себя. С легким вздохом удовольствия она улыбнулась своему отражению; тень улыбки еще оставалась в ее глазах, когда она повернулась приветствовать Майлса. Он подождал, пока дверь закроется, и сказал: — Миссис Ланчестер? У него была неприятная наружность; в нем не было и следа очарования Тедди — совершенно другой человек! Леонора встала, машинально пробормотав в ответ какую-то трафаретную фразу учтивости. Майлс резко сказал: — Садитесь, пожалуйста. Она бросила на него острый взгляд своих больших, прекрасных глаз и решила, что он очень невоспитан. — Я пришел, — продолжал уверенно Майлс, — чтобы сказать вам правду, и вынудить вас, заставить вас говорить мне правду. Леонора побледнела под своими румянами. — Я не имею понятия, о чем вы говорите, — сказала она немного резко. — Вы скоро узнаете, — возразил он мрачно, вынул из кармана два письма, взглянул на одно из них, а другое положил обратно, постукивая худым коричневым пальцем по письму, которое он держал. — Это, — сказал он сурово, — последнее письмо моего брата ко мне. Оно было написано в день его смерти. Он остановился и, не спуская глаз с лица Леоноры, добавил: — В этом письме он утверждает, что вы получили письмо от вашего мужа, где он угрожает вам разводом, и что он, Тедди, уговорился с вами уехать вместе в Кению. У Тедди, пожалуй, и было много недостатков, но никогда он не был лгуном и никогда в жизни не сделал подлости. Сегодня утром я прочел официальный отчет о судебном процессе. Я заметил, что на суде вы после присяги утверждали в своем показании, что были уверены в преступной любви моего брата к леди Вильмот. Я явился сюда, чтобы назвать вас лгуньей и доказать это. Он остановился, почти потеряв голос. Она поднялась, подошла к нему с гордым видом и взглянула ему прямо в лицо. — Как вы смеете? — воскликнула она вызывающе. — Если бы мой муж был здесь, он бы… — Я постараюсь увидеться с вашим мужем, — сказал Майлс, наблюдая, как страх показался в ее глазах. — Если, — он сделал паузу, не сводя с Леоноры беспощадного взора, — если вы не скажете мне правду, я ее все равно добьюсь. Я хочу снять пятно с имени моего брата в связи с разводом Вильмотов. Ну а теперь говорите. В ту ночь Тедди направлялся в вашу комнату? Отвечайте! И неожиданно он схватил кисть ее руки и сжал ее, как в железных тисках. — Отвечайте мне, или, клянусь Богом, я заставлю вас говорить. — Да, — прошептала Леонора. Он освободил ее руку, пробормотав при этом что-то невнятное. — А когда он был в комнате леди Вильмот, вы следили за ним. Ведь вы же признаете, что видели его входящим туда, а женщины вашего типа еще никогда не брезговали подслушиванием. Вы подсматривали за ним, пока он был там… Что там происходило? Леонора злобно смотрела на него; она хотела было не отвечать, но заметила капельку крови на нижней губе Майлса, и это испугало и покорило ее. Его голос звучал свирепо, угрожающе: — Либо вы скажете мне всю правду, либо мы вместе с вами встретимся с вашим мужем. Она начала говорить медленно, запинаясь: — Я… он… он стал на колени перед Филиппой, она плакала… и это все… Неожиданно появился Вильмот, и я убежала. Майлс отошел от нее. Его лицо подергивалось. Он открыл рот, чтобы сказать что-нибудь, но, ничего не сказав, повернулся и вышел из комнаты. Леонора услышала, как хлопнула дверь: он ушел, слава Богу. И он не увидится с Диком… Он не такой, он этого не сделает; она уже совершенно не испытывала страха. Она достала пуховку и слегка провела ею по липу; затем подошла к телефону и позвонила Акселю Шецу. В телефоне послышался его вкрадчивый, с иностранным акцентом голос: — Алло! — Аксель, это я! И между ними начался разговор, полный игривого смеха. В его голосе чувствовалась теплота. Леонора, наконец, повесила трубку. Она думала о том, что англичане не умеют легко флиртовать, а иностранцы — просто прелесть! И если бы Дик в самом деле поехал в Боливию, она бы прекрасно провела время. Майлсу сказали, что лорда Вильмота нет в городе, и на вопрос, где он, сообщили, что он уехал в Фонтелон. Майлс возвратился домой и сел возле Мегги-Анны, которая стала еще слабее, но была в полном сознании; она очень обрадовалась, увидев его, и все время держала его руку, пока не уснула. Он спросил у сиделки, не опасно ли ему оставить ее до позднего вечера; та ответила, что, по ее мнению, это можно. Он поцеловал руку Мегги-Анны и тихо вышел, вызвал по телефону автомобиль и поехал в Фонтелон. Когда машина свернула на длинную аллею, Майлс почувствовал запах горящих листьев, и ему почудилось, что в этом едком аромате заключается настоящий дух английского осеннего вечера. Он наклонился вперед, чтобы разглядеть едва еще видневшийся дом, и ему пришла мысль, что Тедди видел его таким же, подъезжая к нему в тот зимний вечер, почти год тому назад. Мысль, что Тедди мертв, казалась совершенно невероятной. Эта мысль вертелась у него в голове, когда он встретился с Джервэзом. Они встречались и раньше в некоторых домах, но не знали друг друга достаточно хорошо. Джервэз увидел перед собой высокого молодого человека с очень решительным выражением глаз и рта, а Майлс — человека с таким измученным лицом, какого, казалось, он никогда не видел. Он сидел в доме Джервэза; с минуту они в молчании глядели друг на друга. Потом Майлс сказал: — Я приехал из Африки, чтобы видеть вас. Я получил это письмо четвертого числа прошлого месяца и уехал первым же пароходом. В январе я был в глубине страны, и моя почта затерялась. Он вынул из кармана письмо Тедди, разгладил его и протянул Джервэзу: — Я приехал в Англию, чтобы привезти вам это. — Джервэз молча взял письмо, надел очки, чтобы прочесть его; в то время как он читал, Майлс наблюдал за его лицом и увидел, как на его лице дрогнул мускул. Апатия тоски охватила его душу. Он теперь вспомнил Джервэза: хороший был солдат! Его мысли бесцельно блуждали… Он подумал, что Тедди бывал в этой комнате, в которой он сидел… И, в конце концов, что бы он ни делал, он не вернет Тедди к жизни… С этой точки зрения все теперь было бесцельно. Джервэз заговорил: его слова вернули Майлса к горькой действительности. — Я признаю, что это письмо доказывает, что ваш брат был влюблен в миссис Ланчестер, но я не знаю, какое отношение это известие имеет ко мне, капитан Мастерс! — Я вам скажу, — коротко ответил Майлс. — Сегодня утром я видел миссис Ланчестер; она созналась, что дала ложные показания на суде. Она следила за моим братом все время, пока он находился в комнате леди Вильмот. Она признает, что он направлялся в ее комнату, и она представляет себе, нет — утверждает, что он видел, как леди Вильмот плакала, и старался ее утешить… Миссис Ланчестер наблюдала за ними все время, может быть, все те двадцать минут (как ей казалось), которые мой брат провел в комнате леди Вильмот. Джервэз поднялся и сказал с принуждением: — Женщина, которая солжет в одном случае, солжет и в другом. Боюсь, что не могу согласиться с этим… — Вы не только не можете, но и не хотите! — крикнул Майлс. Он также поднялся, и они очутились лицом к лицу. — Тедди любил вашу жену, — продолжал он сдавленным голосом, — но он думал жениться на этой женщине, к чему его обязывала честь. Его в такой же степени обязывала честь, как и нечто другое, не менее для него важное: его любовь к Филь… Я это утверждаю, потому что я слишком хорошо его знал. То и другое вынуждало его вести эту игру в вашем доме. Я готов поклясться, что он был вынужден так поступить, и если вы отказываетесь верить, то только потому, что вы не хотите этому верить, — я в этом убежден. Поэтому, если вы не признаете, что он был в высшей степени порядочный человек и был не виновен, я намерен просить о пересмотре дела. Я обращусь в следующую инстанцию. Я что-нибудь предприму. Тедди не должен быть опозорен и оклеветан. Его честь — моя честь. Я готов бороться за это. Боже мой! Неужели, прочтя это письмо и услышав, что миссис Ланчестер призналась, вы осмелитесь смотреть мне в глаза и говорить, что вы продолжаете верить, что Тедди вероломно пользовался вашим гостеприимством? Вы не смеете, говорю вам, вы не смеете… Неужели вы думаете, что он лгал бы мне в этом письме о своей любви к Филиппе, если бы он бесчестно поступал в отношении ее? Писать мне в том же письме, что он вынужден жениться на миссис Ланчестер, когда она будет свободна? Он писал мне о Филь, чтобы объяснить все остальное, старался заставить меня понять… Краска сошла с его лица, он побледнел, когда увидел железную неумолимость глаз Джервэза. — Тедди умер, а вы живете, — продолжал он почти шепотом. — Он был очень молод. И он считал, что сердце его разбито, жизнь его кончена, потому что вы женились на Филиппе. Вы отняли у него все при жизни, а теперь отнимаете все после смерти! Так оно выходит! Ваше первое преступление против него было невольным, второе же вы совершили сознательно! Он наклонился вперед, с бледным возбужденным лицом. — Я обвиняю вас, — закончил он горячо, но тихо. — Я не верю, что теперь вы все еще думаете, что ваша жена была вам неверна. Вы не могли, читая это письмо, не почувствовать, что она была вам верна… О, если бы это письмо попало в мои руки раньше, я не допустил бы этого процесса. Я снова возбужу это дело, чего бы мне это ни стоило. Пусть будет война между нами, это будет мое последнее усилие дать Тедди ответ, ответ, который вы лишаете меня возможности дать ему мирным путем. Я думал, что мне удастся убедить вас… Мне это не удалось; тогда я буду говорить его мертвыми устами, бороться с вами его мертвыми руками. И если вы можете в этом упорствовать, если вы еще можете отказать ему в единственном, что ему еще принадлежит, — в его чести, — то вы бессердечны и бездушны, и я буду клеймить вас и докажу, кто вы такой… Он остановился, измученный аргументами, сдерживаемый только своей оскорбленной гордостью и чувством обидь! при мысли о жестокой несправедливости в отношении его младшего брата. Что-то в его посеревшем лице, в посадке головы напомнило Джервэзу спокойные, юношеские черты лица Тедди. — Вы могли угрожать женщине, глубоко втоптать ее в грязь, — снова начал Майлс, заикаясь от волнения, — но я ни перед чем не остановлюсь. Я привлеку вас к суду, я выставлю против вас эту Ланчестер… ее мужа… Клянусь, я опозорю ваше имя, как вы опозорили имя моего брата, его, который всегда шел прямым путем — и когда любил безрассудно, и когда вовсе не любил, готовый всегда расплачиваться за это! И вот его, с его благородным, трогательно-наивным рыцарством, вы забрасываете грязью даже в могиле!.. Его гроб вы пачкаете грязью своих мерзких измышлений!.. Вы… Он вдруг оборвал свою речь и прижал руку ко рту. Даже если бы от этого зависела его жизнь, он не в силах был бы продолжать. Никогда до сих пор он не испытывал такого гнева, такой бурной, разрушительной ярости… И вдруг его гнев исчез; он почувствовал страшную слабость и ужаснулся самого себя. С невероятным усилием он овладел собой, машинально сделал прощальный жест и вышел из комнаты, из этого дома на прохладный воздух. — Поезжайте обратно, — сказал он мрачно шоферу, — прямо в Лондон… ГЛАВА IX Тот, кто приходит при свете свечи, Если должен был прийти раньше, Наталкивается на закрытую дверь И должен уйти в темноту ночи.      Лизетта Вудворс-Риз Камилла и Разерскилн сидели в кругу своей семьи, под кедровым деревом, на поляне, перед домом, который первый муж Камиллы выстроил для нее и который очень нравился Разерскилну. Он не знал Рейкса, но в душе считал, что тот был благоразумным человеком, в особенности в отношении создания здоровых условий для жизни. А Дорсет он считал прекрасной местностью. Тим и Кит только что окончили трудную партию в теннис и подходили к столу, сравнивая преимущества чаепития и хорошего душа, и обсуждали, что раньше сделать. Кит, верный своему возрасту, был за чай. — Дайте мне целое море чаю, — сказал он, аппетитно уничтожая горячие пироги с земляничным вареньем. Когда он съел все имевшееся на столе, он удовлетворенно вздохнул и выразил желание пойти поплавать. — Что ты, милый, сейчас же после чаю? — с беспокойством сказала Камилла. — Это нехорошо для пищеварения. — Это на меня не действует, — сказал весело Кит. — В крайнем случае, меня немного вытошнит, и этим дело и кончится! Он ушел, шутя и споря с Тимом на тему о приличиях, вежливости и своем собственном пищеварении. А Разерскилн, затягиваясь сигарой и философствуя на самые разнообразные житейские темы, улыбнулся Камилле. Она улыбнулась в ответ, слегка и мило покраснела и взяла вязаный шелковый шарф, который является характерным для всех хороших и преданных помещичьих жен и который обыкновенно отмечает сезоны; начинают его вязать около Троицы и кончают к последнему дню охотничьего сезона. Разерскилн глядел на нее, а мысли его приятно вертелись вокруг вопроса о дренаже. Он был замечательно счастливый человек, который сознавал это; благодаря этому сознанию он превратился в еще более доброе существо. Он вдруг сказал: — Какое удовольствие подумать, Камилла, что у нас впереди еще целых три прекрасных дня! Никакие гости не могут заменить радости мирного пребывания в кругу своей семьи! Камилла собиралась ответить что-то очень приятное в том же духе, но вдруг увидела, что лицо Разерскилна приняло напряженно «гостеприимное» выражение, которое так хорошо известно каждой жене. Он пробормотал тихо, но достаточно ясно, чтобы она услышала: — Господи Боже мой, это Джервэз! — Он поднялся и пошел ему навстречу. — Надеюсь, вы не откажете мне в ночлеге? — устало промолвил Джервэз. — Я должен поговорить с Джимом кое о чем очень важном. Камилла ушла, стараясь подчеркнуть свое гостеприимство каждым жестом, каждым словом. — Ты немного исхудал, — заметил Разерскилн испытующе. — Ты не болен? И действительно, Джервэз выглядел ужасно. «Совершенно раскис и развинтился после суда, — подумал Разерскилн и мысленно добавил: — Так ему и надо!» — Я здоров. — Ты по поводу учреждения майората? — благодушно начал Разерскилн. — Нет. — Ого! Разерскилн задумался. Перед его глазами встали его обязанности хозяина, и он бросил осторожный взгляд на Джервэза… тот как будто не обнаружил нетерпения… но все же!.. С геройским самопожертвованием он поднялся: — Я хочу показать тебе свои новые конюшни… Джервэз кивнул головой. Минуя широкие лужайки, цветники и огороды, они вместе прошли в конюшни. Разерскилн блаженствовал, поглаживая своего любимого гунтера, который положил голову ему на плечо. Худой, коричневой рукой он ласкал его бархатистые ноздри, а другой искал у себя в кармане яблоко. Найдя, он протянул его лошади и смотрел, как она после некоторого раздумья взяла его, сморщив свои мягкие губы. Затем он сказал спокойным и задушевным голосом: — Выкладывай, что у тебя на душе. В чем дело? Что бы это ни было, оно не так страшно, как сперва кажется… — Нет, оно хуже, — ответил мрачно Джервэз и рассказал Разерскилну о посещении Майлса. Разерскилн слушал молча; Руфус слегка заржал, тряхнул своей красивой головой и мягко фыркнул. Джервэз продолжал говорить тихо, упавшим голосом, устремив печальные глаза на Разерскилна. Когда он кончил, воцарилась тишина, которая нарушалась лишь голосами деревенской жизни: мужским свистом, веселым девичьим пением, скрипом телеги. Разерскилн, наконец, сказал: — Я всегда знал, что Филь правдива. Я говорил тебе. Он снял с плеча голову Руфуса и, как бы прощаясь с ним, погладил его ноздри и повернулся к Джервэзу: — Не хочешь ли пойти к реке? Они вышли в поле, где пахло грибами и тлеющими листьями. На полдороге Разерскилн остановился. — Хочешь знать мое мнение? — Да. — С самого начала у вас не было данных быть счастливыми. Неравный брак — вот что было скверно. Самое худшее, что может быть в неравном браке, это неравенство в возрасте. Все другие неравенства можно сгладить: воспитание, вкусы, национальность, но только не возраст. И это было у вас. Это именно всегда тебя угнетало. Возраст был причиной твоей ревности и ее беззаботности. И если бы у вас были дети… потом… через год, через пять лет… все равно разразилась бы какая-нибудь катастрофа. Этот юноша был очень порядочный, и я никогда не верил, что Мастерс был виновен перед тобой. Филь и он не были такими, они бы считали измену в браке не только ошибкой, но и мерзостью… Ведь многих же молодых людей толкает к этому не страсть, а прихоти… а также какое-то глупое желание показать себя. Они поступают, как дети, как школьники, а не как мужчины и женщины, как мы это понимаем. В наши дни могут совершаться большие дела, но не бывает больших романов. Я убежден, безусловно убежден, что у тебя не было никаких причин для развода. Я совершенно не сомневаюсь, что между Мастерсом и Филиппой были чистые и ясные отношения. Он любил ее, быть может, слишком сильно, но он был честен, а Филь была тебе верной женой, и Мастерс пал жертвой именно своей романтической любви, своей рыцарской честности. Большинство современных молодых людей — бездушные эгоисты. Филь и Мастерс не были такими — их, пожалуй, мог бы понять только кто-нибудь из их среды, если бы жил с кем-нибудь из них! И помоги, Господи, всякому из другой среды понять их… Он перевел дух, а затем добавил, положив на минуту свою руку на руку Джервэза: — Я боюсь, что ничего из того, что я сказал, не поможет тебе; во всяком случае, я ничего не вижу такого, что ты мог бы сделать. Джервэз встретился с ним взглядом. — О нет, — сказал он спокойно, — кое-что я могу сделать. Одно я уже сделал — я написал Майлсу Мастерсу. Что же касается остального, я… Филиппа должна получить возможность вернуться, но быть моей женой только номинально. Потом она может решить, что делать дальше. Я, конечно, предложу ей дать мне развод. — Снова все это разворотить? — сказал Разерскилн, чувствуя при этом, как оборвалось его сердце, в чем он потом признался Камилле. Джервэз кивнул головой: — Что я могу сделать, кроме этого? — Разерскилн откровенно признался: — Ничего. Он не видел никаких способов избежать неминуемой гласности; не было таких средств. Ни он, ни Джервэз не могли найти другого решения этого вопроса. Он вспомнил с грустным чувством свое первое пророчество о женитьбе Джервэза на Филиппе: «Ничего хорошего из этого не выйдет!» «Человеку есть над чем призадуматься», — решил он, когда выявил свой дар пророчества. Ему мучительно хотелось знать, о чем думал Джервэз; разумеется, если б он знал, что именно Джервэз намерен сделать, он не был бы так откровенен… Впрочем, Разерскилну нечего было печалиться по этому поводу: Джервэз забыл его слова, и мысли его вновь вернулись к безысходности его положения. Он теперь так же был уверен в невиновности Филиппы, как в ту зиму убеждал себя, что она виновна. Никакой анализ его умственного состояния в то время, никакая попытка к оправданию не могли спасти его теперь от сознания, что он причинил ей невероятное зло. Слова Разерскилна только усилили это убеждение и снова вызвали в нем потрясающее сознание, что даже в лучшие времена их совместной жизни он не мог добиться ее любви. Это ему не удалось, и он никогда не знал, как этого добиться. В первые месяцы их брака он старался сдержать себя; он никогда не был вполне самим собою, никогда не чувствовал, что может быть естественным, несмотря на совершенную беззаботность Филиппы, счастливую беззаботность, вытекавшую из полного отсутствия самоанализа… Но Филиппа была так молода, что сама молодость делала ее покорной… он же, напротив, чувствовал себя скованным условностями и добился сдержанности путем мучительного размышления. С ужасом он понял, что ждал от Филиппы страсти в ответ на свои сдержанные чувства или, в лучшем случае, — на снисходительную любовь! Его сердце болезненно сжалось при мысли о его горе, о ее несчастье, о крушении их жизней и о безнадежности его перспектив. ГЛАВА X Для того, кого я любила, Я была самой прекрасной, Потому что я та, которая его возродила, Радость очага при свете ночи, Тайна, в которой витают два духа. Я странно далека — как небо, И странно близка — как трава.      Амори Хейр Вы можете быть безумно романтичны, вы можете быть влюблены с головы до ног и считать, что любовь — единственное и самое важное в мире, но, к несчастью, жизнь построена на денежном фундаменте, и, чтобы жить и любить, нужно иметь деньги. Арчи был очень подавлен; каждый вечер сидел он у себя в спальне и пересчитывал свои капиталы, определяя в своем измученном уме назначение каждого франка и моля судьбу, чтобы Филиппе не вздумалось вдруг пообедать в казино или чтобы не пришлось нанять такси. Сбережения, которые он отложил на поездку в Америку, давно растаяли. В самые тяжелые минуты ему приходила мысль телеграфировать Форду с просьбой о займе, но ему всегда удавалось побороть эту слабость. Ему казалось, что Филиппа этого не знает; он решил, что будет просить милостыню, но не даст ей почувствовать свое безденежье. Он начал усердно ухаживать за своими дамами и принимал приглашения на бесплатные завтраки и обеды, а ту еду, которую он не был вынужден разделять с Филиппой, он урезал до хлеба и кофе. Сделалось страшно жарко, солнце пекло, как раскаленная медь, и зной чувствовался даже в душные ночи. Женщины, которые стремились похудеть, веселились, несмотря на жару, и танцевали с самозабвением мучениц, а Арчи для них был только средством для достижения этой цели. Он похудел, и, если бы не так загорел, Филиппа подумала бы, что он болен. Она всегда видела его оживленным к моменту их радостной встречи; его голубые глаза всегда блестели, он казался веселым и действительно был вполне счастлив. Проведенные с нею часы и выражение ее любви к нему были для него каким-то божественным наркотиком, уносившим все заботы и усталость, и он в течение нескольких коротких часов находился как бы в глубоком очаровании. Лежа на душистой траве, Филиппа прохладными пальцами перебирала его волосы; глаза его были закрыты, и он их открывал, чтобы взглянуть в ее красивое лицо; он испытывал чувство беспредельного умиротворения. Он сознательно никогда не анализировал этого спокойствия души, даже не удивлялся ему; он, который раньше сгорал от чувства обожания, теперь, как маленький мальчик, лежал и слушал чарующий голос Филиппы, говорившей обо всем, что они сделают, когда их мечты осуществятся. А в бухте скользили яхты миллионеров, напоминая громадных серебряных птиц в своем бесшумном полете. Филиппа согласилась переселиться осенью в Америку; сперва, как только войдет в законную силу постановление о разводе, они поженятся, а потом уедут в Америку. — И в этой сказочной стране ты сделаешься большим человеком, милый, и добудешь мне кучу денег! — Конечно, так оно и будет. А что ты — моя дорогая детка, так это уж есть и сейчас, — ответил поглупевший от счастья Арчи. Когда Филиппа заметила, что на нем нет его запонок, он сказал, что потерял одну, и появился на следующий день в скромных перламутровых запонках, которые он тщательно старался скрывать. Становилось все жарче; ночью в своей маленькой комнате он чувствовал, что задыхается, и лежал с открытыми глазами, обливаясь потом при мысли, что в комнате Филиппы, которая находилась так близко, в соседней вилле, было так же жарко, как и в его. Но Филиппа не танцевала, не терзалась, обедала в скромных ресторанах, была всецело поглощена любовью и не знала никаких тревог. Она отдала свою жизнь на попечение Арчи и считала, что он чудесно управляет ею и что он сам чудесный и веселый товарищ и, по ее мнению, глубокий мыслитель. И действительно, не было ни одной темы, на которую они не набрасывались бы с одинаковой живостью и интересом. Они были счастливы, более того, счастливы тем подлинным счастьем, которое ни о чем не спрашивает, ни над чем не задумывается просто потому, что оно является частью жизни двух людей. Они проводили божественные дни то в море, то в маленьком лесу на склоне холма, где они завтракали колбасой, пирожками, винными ягодами и холодным кофе. Арчи впервые почувствовал боль за одним из этих завтраков и подозрительно взглянул на колбасу, половина которой осталась у него на тарелке; затем подозрение его пало на винные ягоды. Трое суток он переносил эту боль, не говоря об этом Филиппе и, больше того, продолжая, больной, танцевать. По ночам он испытывал смутный страх. Он никогда раньше не болел; ушибы от падения с аэроплана не были похожи на болезнь; но эта боль, сгибавшая его пополам и доводившая его почти до обморока, была ужасна. Испытывая эту боль, он чувствовал унижение и ужас. Если он не сможет танцевать, то чем он и Тупенни будут жить? Он схватился за подоконник, около которого он в это время стоял, чтобы удержаться, когда эта мысль пришла ему в голову. — Что я буду делать, что я буду делать? — неслышно шептал он. Перегнувшись вперед, он мог видеть освещенный квадрат окна Филиппы, резко выделявшийся в темноте ночи. Она еще не спала. Было бы невыразимым блаженством, если бы при появлении приступов боли она была с ним, и он мог бы держать ее руки. Но об этом нельзя было и думать. Некоторое время он тщетно пытался добраться до постели; когда ему это, наконец, удалось, он лег, обессиленный и страдающий. Конечно, ему было не по средствам позвать доктора к себе, он сам должен пойти в город к доктору Нилону. Наконец, он заснул, а когда проснулся, боль исчезла, и, если не считать того, что он чувствовал себя совершенно разбитым, он был здоров. Одевшись, он свистнул Филиппе, и они вместе пошли выпить кофе в маленький ресторанчик у самого моря. Потом Арчи поехал в Канн в очень тряском трамвае, и боль снова появилась. Он благодарил судьбу, когда, наконец, очутился в клинике доктора Нилона. Бледный молодой человек с весьма равнодушным видом лениво вышел и, держа дверь полуоткрытой, сказал: — Monsieur le docteur на отдыхе, в доме своей тещи, villa «Plaisir» Juan-les-Pins. А Арчи как раз только оттуда приехал! Он снова сел в трамвай и благодарил провидение, что не встретил Филиппы, потому что ему пришлось добираться до виллы «Плезир» ползком. На этот раз он застал доктора Пилона; он играл в теннис и вышел к Арчи с ракеткой в руке и в теннисной рубашке, с открытой шеей, бодрый, улыбающийся и очень красивый. Но его улыбка сразу исчезла, и под короткими черными усами губы его крепко сжались, когда он исследовал Арчи мягкими и опытными руками. — Я отвезу вас обратно в своем автомобиле, — сказал он. — Но вы знаете, что я не могу лечь в кровать, — сказал ему Арчи, — никак не могу! — Посмотрим, — уступчиво сказал Нилон. Он привез Арчи домой и заставил его лечь в постель, потом сел на край кровати и спросил: — Ну а у вас есть здесь друзья? — Есть леди Вильмот… мы с ней помолвлены… но я не хочу ее тревожить. У меня ведь нет ничего серьезного? — Как вам сказать? Есть некоторое расстройство… Я хочу сделать более тщательное исследование… Он знал Арчи всего несколько месяцев, и тот ему очень нравился. — А эта леди Вильмот — где она живет? — В доме рядом, — сказал Арчи, — но, пожалуйста, доктор, не говорите ей. Нилон дал усыпительное средство и условился навестить его после обеда. Около пяти часов он вернулся вместе со знаменитым хирургом Зейдлером и застал Арчи с высокой температурой, в бреду, и стоявшую на коленях у его кровати красивейшую женщину, какую он когда-либо видел. Она крепко держала руки Арчи, а он, не переставая, бормотал о расходах, о цене цветов и конфет, о том, как ужасно быть «gigolo», о своем Фармане, о стрельбе в кого-то, и все время голова его металась по подушке, и на его лице был тот яркий румянец, который производит обманчивое впечатление здоровья, а на самом деле является таким грозным признаком. — Что же с ним такое? — спросила Филиппа Нилона. — Он очень серьезно болен, — сказал тот прямо. — К тому же он истощен недоеданием. Прекрасный молодой человек и, ручаюсь вам, атлетического сложения и большой силы, но он слишком много танцевал и, наверное, очень часто чувствовал себя очень плохо… Арчи открыл пылающие голубые глаза и, увидев Филиппу, улыбнулся ей. На миг его сознание прояснилось, и он сказал: — Радость моя, не волнуйся, я очень скоро буду совершенно здоров. Макс Зейдлер обратился к Нилону: — Это должно быть сделано сегодня же вечером, как можно скорее. Скажите ей, чтоб она вызвала по телефону сиделку. — Но… но… я… Арчи, — заикаясь, в отчаянии говорила Филиппа, полная ужаса и любви, которые, как мечом, терзали ее сердце. Арчи ужасно болен, Арчи, этот веселый, вечно бодрый Арчи, который так наивно гордился своей силой: «О, меня ничто не сломит!» А теперь он лежал в бреду, не сознавая ее присутствия, он, который однажды сказал: «Я чувствую тебя, дорогая, прежде чем ты входишь в комнату… Один только шелест твоего платья (а чему там было шелестеть?) заставляет биться мое сердце». Его лицо пугало своими багрово-красными пятнами на щеках, своим полуоткрытым ртом и жалкими, остекленелыми глазами. У Зейдлера не было ни малейшего сомнения в том, что Филиппа была женой Арчи. Он ласково давал ей ясные и точные указания, и она молча слушала его, кивая головой, не произнося ни слова. Нилон подождал, пока старший доктор ушел; он был еще молодым человеком, добрым, с грустными глазами, с юмором в складках рта. Он обожал свою жену, а она сбежала с его лучшим другом; его сердце, все еще чувствительное, скорбело за Арчи и Филиппу, которые казались почти детьми. — Мужайтесь, мадам! — сказал он мягко. Когда он ушел, Филиппа стала на колени у кровати Арчи. Она впервые была у него в комнате, и убожество этой комнаты сжало ее сердце; это была самая дешевая комната в пансионе, потому что Арчи подымался все выше по мере того, как у него таяли деньги, пока он, наконец, не очутился под самой крышей. У него была железная, покрашенная белой краской кровать, но краска сошла; на стене висело, на гвозде, маленькое четырехугольное зеркальце. Единственным красочным пятном был шарф летчика воздушного флота, переброшенный через спинку стула. — Милый, любимый мой! — шептала ему Филиппа, припав щекой к его горячей, сухой руке и прижимая ее к губам. Он не слышал ее и продолжал бормотать о деньгах, только о деньгах. Вдруг его голос зазвучал громче, и он произнес совсем ясно: — Я не знаю, что делать. — И, повернув голову, хрипло добавил: — Любовь так дорого стоит, но не говорите Тупенни, никогда не говорите ей об этом. Его глаза снова закрылись, и он еще раз унесся в ту недосягаемую страну, где ум бродит одиноко, страдает одиноко и куда даже любовь не может проникнуть. Время от времени раздавалось: «Тупенни!» — нелепая кличка, которую он ей дал. Филиппа слушала его бред с чувством глубокого отчаяния. Один раз Арчи заговорил о Маунтли, потом о цветах и подарках и вдруг закричал: — Есть ли у вас деньги? — И сам себе отвечал шепотом: — Да, сэр, да, сэр: три полных мешка! Его рассудок блуждал в разных направлениях, бесцельно, лихорадочно, безумно, жутко. Пришла сиделка из монастыря Св. Павла, аккуратно одетая, очень сдержанная, не очень располагающая. Она удобно устроилась и принесла Филиппе чай. Зейдлер вернулся с двумя молодыми ассистентами, и душная, голая комнатка превратилась в операционную. Филиппа до последнего момента оставалась с Арчи, сидя теперь на его кровати, прижав его голову к своей груди, как это было в тот вечер, — так давно! — когда они впервые узнали, что любят друг друга. «Было ли когда-нибудь время, когда жизнь была хороша, когда все текло спокойно и гладко, в полной гармонии? Было ли такое время?» — спрашивала себя Филиппа, с трудом спускаясь вниз в общий зал, напрягаясь, чтобы услышать звуки сверху. Вошла мадам Дюкло, убого нарядная, очень любопытная, и ее сочувствие только растравило издерганные нервы Филиппы. — Бедный месье Лоринг, такой молодой, такой очаровательный, так любящий спорт… И конечно, это очень плохо отражается на пансионе… Такая серьезная болезнь… можно из-за этого лишиться гостей… А затем, у меня к нему есть дельце, маленькое дельце, но все-таки!.. Он мне должен за две недели, и мадам должна понять!.. Ведь надо же жить! — Я оплачу все счета, — быстро сказала Филиппа. Она убежала от нее на лестницу и ждала там в надвигавшейся темноте. Шаги над головой, твердые шаги, опять тишина, голоса, опять шаги… Наконец, появился Пилон. Несмотря на то, что он был так поглощен только что происшедшим, он снова подумал, что никогда не видел такого прекрасного лица, как у этой женщины, которая ждала его сообщений. Он сделал рукой ободряющий жест: — Операция прошла великолепно!.. Наука взяла верх над всем остальным в его мыслях: — И Зейдлер был неподражаем!.. Он испустил глубокий вздох усталости и облегчения. В продолжение всей операции он с напряженным вниманием и восхищением следил за работой Зейдлера. — Сегодня ночью я сам останусь здесь. — Темные фигуры Зейдлера и его ассистентов показались на освещенном фоне открытых дверей. Зейдлер погладил руку Филиппы, пробормотал несколько слов и пошел дальше. — Я только схожу к себе на виллу, чтобы закусить и переодеться, и через полчаса буду здесь, — сказал ей Нилон. Сиделка приводила в порядок после операции комнату Арчи. Филиппа стояла у его кровати; вся краска сошла с его лица, выражавшего бесконечное спокойствие, и он похож был на спящего: голова повернута набок, ресницы лежали вдоль щек, и весь он казался таким юным и беззащитным. — Вы не должны здесь оставаться, мадам, — сказала шепотом сиделка; — Завтра можно будет, но сегодня вы должны уйти. Филиппа вышла. Море дремало под звездным небом, по набережной мелькали взад и вперед автомобили, люди смеялись и болтали, и эхо их голосов и смеха носилось в тихом, прозрачном воздухе. Филиппа сошла к 6epeгy, о который лениво, почти бесшумно, ударялись волны; она нашла укромный уголок за ярко расцвеченными палатками и села, глядя перед собой и стараясь объять весь ужас этого дня, который явился только кульминационной точкой всех дней страдания Арчи. Отчаяние и скорбь овладели ею; она поняла, что она способствовала его болезни, потому что она никогда не сознавала простейших явлений и в его, и в своей жизни; кто-то всегда заботился о ней, а она никогда даже и не задумывалась об этом. Арчи в заботы о ней вкладывал все свои силы и средства, необходимые ему самому, чтобы жить, а она никогда об этом даже и не подумала, даже в голову ей это не приходило. И вот теперь он умирал потому, что любил ее так самоотверженно. «Истощение от недоедания… — так сказал Зейдлер, глядя на нее суровыми глазами. — Такое крупное телосложение… жара… плохая пища…» Его глаза не обвиняли ее открыто, но Филиппа в них чувствовала укор. Она вспомнила, как однажды вечером, когда она сидела с Арчи во время обеда в маленьком ресторане, он сказал: — Я должен быть более или менее на диете, дорогая, это необходимо для танцев. Ему нужно было быть на диете! И он с каждым днем истощал свои силы, танцуя в эту жару, гуляя с ней, плавая с ней. — Я поем, когда приду домой! — сказал он как-то раз, когда на пикнике она предложила ему что-то съесть, а он отказался. — Слишком жарко! Все, что она могла сказать, было: «Я об этом никогда не знала!» А она думала, что любит его! Ей никогда не приходило в голову, что мужчина может выказать благородство в таких прозаических вещах, как еда или счет от прачки! Но в эту ночь эти прозаические вещи ущемили ее сердце больше, чем когда-либо любовная ссора. Ее сердце болело и страдало при мысли, что Арчи нужна была любовь, а он никогда ее не получал. Что в том, что они жили в дешевых комнатах? Она тоже должна была танцевать, как и он, зарабатывать что-нибудь, наконец, продать что-нибудь… Ее рука коснулась жемчуга. Теперь Арчи будет иметь все ему необходимое — завтра же она продаст свой жемчуг. Она медленно вернулась обратно. — Без перемен, — сказал Нилон, казавшийся добрым и непохожим на врача в рубашке с открытым воротом, в фланелевых брюках и халате. Филиппа с мольбой смотрела на него. Он слегка кашлянул и сказал: — Все будет хорошо, все будет хорошо! Он совсем не был уверен, что это так будет, но всегда считал, что необходимо утешать и поддерживать надежды; по его мнению, будет вполне достаточно времени для отчаяния, когда все будет кончено… Филиппа легла в постель, но не могла уснуть. А если Арчи умрет? Она не могла себе представить жизнь без него, и теперь она поняла, как сильно она его любит, любит в нем что-то такое, за что она цеплялась, как маленький ребенок. Это не были ни его манеры, ни его веселость, ни отсутствие эгоизма и даже ни его милая самоотверженная властность, которой он слегка бравировал, и, наконец, это не была его любовь к ней… Это было то, что она была ему так же необходима, как и он ей. Однажды он сказал ей, крепко прижав свою руку к ее груди: — Все лучшее, что есть во мне, это — часть тебя. Вот почему я так люблю тебя. А она подумала, что он это просто так мило сказал; это было немного преувеличенно, но так похоже на Арчи в минуты его экстаза… Этой ночью, лежа в темноте и думая, что он может умереть, она поняла, что он говорил чистейшую правду. Если он умрет, то лучшая часть ее, наиболее жизненная, умрет вместе с ним. Она погрузилась в тяжелую дремоту. В полусне ей мерещился только Арчи; она видела его улыбающимся ей, слышала его легкий смех любви, которым смеются влюбленные между поцелуями и которым можно смеяться, приближая губы к губам возлюбленной, прижимаясь ими к золотым завиткам волос, когда легкий горячий трепет исходит из каждого маленького корня; она видела его очень серьезным, она видела его разгоряченным от танцев, раздраженным тем, что ему жарко, слегка ругающимся; она чувствовала также, как он целовал ее за ухом, говоря: «Мне кажется, что я целую лепестки цветов!» Она ощущала его поцелуи на своей шее и слышала, как он недовольно ворчал, когда ему мешали жемчуга… Он не мог спеть ни одной ноты, но однажды он разразился песней, и она хохотала над ним до слез — это было так смешно; а когда она дразнила его партнершами по танцам, он смотрел на нее, надув губы, стараясь не улыбнуться глазами, так похожий на недовольного мальчугана, которому делают выговор! Ее душа и ум были полны воспоминаний о нем, сверкающими, волнующими, нежными… Лежа, она без конца вспоминала и вспоминала и знала, что если раньше этого не было, то теперь, наконец, ее душа всецело принадлежала ему. ГЛАВА XI Я хотела б найти другое имя для любви, Робкое, трепещущее, неопределенное, Имя, за которое ни один полководец не воевал, Имя, не известное ни одному трубадуру. И я нашла другое имя для любви, Хоть это имя известно всем влюбленным, Древнейшее имя, которое когда-либо произносили смертные… Другое имя для любви это — Ты.      Элиза Бибеско В тот день, когда Нилон сломал себе ногу, Филиппа подумала, что случилось самое худшее, что могло быть, и ей казалось, что уже нет больше несчастий, которые могли бы еще свалиться на нее. Зейдлера телеграфно вызвали в Вену, и он считал себя обязанным оставаться в Вене, потому что там свирепствовала эпидемия гриппа. А теперь она лишилась и Нилона, от доброты и ободрения которого она зависела даже больше, чем сознавала. Новый доктор был стар, устал и равнодушен. Он должен был работать за троих, и эта работа, и жара, и все, с чем ему пришлось столкнуться, раздражали его; все это, во всяком случае, отрывало его от вполне заслуженного отдыха. Он щупал пульс Арчи, измерял его температуру, качал головой, вздыхал и протирал термометр. — Необходимо поднять его настроение, — сказал он авторитетно. — Мне не нравится его апатия. Это плохой признак. — Что я должна для этого сделать? — спросила Филиппа. Доктор Клюсан взглянул на нее: красива, но резка… Странная раса эти англичане! Полное отсутствие утонченности и оригинальности! У этой молодой женщины был властный вид, которого он не любил, но который, как он знал, был свойственен англосаксам… и вообще он был равнодушен ко всему этому, и, кроме того, он измучен усталостью… изнуряющая жара, половина больных с укусами или с нарывами, вызванными переменой климата, а другая половина — больные гриппом… и все вместе жалуются, и все чего-то требуют… — Выздоровление от некоторых болезней, — сказал он прямо, — зависит от крови, от удаления яда из организма, короче говоря — от совершенно естественных причин. Физически ваш муж оправился от очень серьезной операции; он молод, у него здоровый организм, он все еще великолепного телосложения, но он ко всему апатичен. Если хотите, у него это в крови, хотя это больше зависит от состояния духа. Ему нужно что-нибудь оживляющее; надо заставить его понять, что он хочет выздороветь. Может быть, большое потрясение, которое было еще до операции, задерживает его выздоровление. Это возможно. Во всяком случае, мадам, вы должны принять все меры к тому, чтобы возбудить в нем интерес к жизни. С этим он ушел. Воздух был тяжел и неподвижен; надвигалась гроза, мрачно охватывая склоны холмов; лист не шелохнулся на томившихся деревьях… Арчи лежал на кровати с закрытыми глазами, с сжатыми губами, неподвижный и совершенно апатичный. Прошло пять недель после операций, и рана почти зажила; у него не было жара, он давно перестал чувствовать боль — но он не поправлялся. Нилон говорил: время… потрясение… Нилон успокаивал, слишком успокаивал, а этот старик сказал ей правду; Филиппа это знала. Она подошла, села на кровать и сказала очень нежно: — Арчи! Он открыл свои голубые глаза; их взгляд был пустой, отсутствующий. Филиппа взяла его ослабевшие руки и прижала их к своей груди. — Мой любимый, прошу тебя, постарайся слушать… ты должен выслушать меня… Доктор, тот старик, который только что ушел, сказал, что ты не поправишься, если ты не будешь стараться. А ты не стараешься. Ах, Арчи… нет, нет, не закрывай глаза… слушай, слушай меня. Но он уже снова погрузился в неподвижную дремоту. — Ведь я люблю тебя, люблю тебя… и я — твоя любовь, — умоляла его Филиппа, и слезы из ее глаз катились на его бледное лицо. Она опустилась на пол, стала на колени, прижав его руку к своим глазам, все время повторяя шепотом: — Я люблю тебя, люблю тебя! Она не слышала, как открылась дверь. Джервэз остановился на пороге, в недоумении переводя взор от Филиппы к лежавшему на кровати Арчи, который немного открыл свои невидящие голубые глаза. Джервэз почувствовал щемящую боль, услышав ее нежный шепот, и ласково позвал: — Филиппа! Филиппа поднялась быстрым движением, которое он так хорошо помнил, и тогда только увидела его. Она и раньше была бледна, но теперь каждый атом ее крови медленно сходил с ее лица; секунду она не двигалась, потом выпрямилась и положила руку Арчи обратно на постель. — Я писал, что приеду, — сказал Джервэз. — Я не получала вашего письма. — И, вспомнив, что у нее была пачка писем, которую она даже не распечатала, она добавила: — Видите, Арчи был так болен. Джервэз сделал слабый жест и спросил: — Не выйдете ли вы со мной на несколько минут? Филиппа неопределенно покачала головой: — Мы не разбудим Арчи, если будем разговаривать… он теперь уже не так серьезно болен. Теперь опасность миновала. — Понимаю, — ответил Джервэз. Он слегка замялся, а затем продолжал: — Я объяснил все в своем письме… Я постараюсь сказать вам сейчас как можно короче. Майлс Мастерс привез мне письмо своего брата; оно было написано в вечер его смерти и разъяснило все. Когда я прочел это письмо, я понял, что причинил вам такое зло, что нет надежды, чтобы вы меня простили. Но все же я надеюсь хоть немного исправить это зло. Я теперь сознаю также, что нечестно поступил, женившись на вас. Бог свидетель, что эти мысли не приходили мне в голову, когда я просил вас быть моей женой. Я вас очень любил… и думал, что я вам также небезразличен… Он опять остановился, и в этот момент воспоминания витали над ними, как ангел с огненным мечом. Едва слышным голосом он добавил: — Я пытался что-нибудь придумать… Вот мой план: если бы вы согласились вернуться ко мне, будучи моей женой только номинально… то позже, когда ваше возвращение достигло бы своей цели, — дать мне возможность доказать всему свету, какое невыразимое оскорбление и обиду я нанес вам… — вы… вы могли бы получить от меня свободу… — О… нет… нет! — прошептала Филиппа, задыхаясь, и ее рука протянулась назад, как бы ища руку, за которую она могла бы ухватиться. Джервэз сказал: — Но что же вы думаете делать? Как вы будете жить? Вы должны позволить мне… — Я отослала обратно ваши деньги, потому что Арчи ни за что не хотел, чтобы я ими пользовалась, — начала поспешно Филиппа, тяжело переводя дыхание. — Джервэз, это… это… я знаю, что это благородно с вашей стороны, что вы приехали сюда после всего, что произошло… Но этот суд… и все прочее… Впрочем, все это теперь больше не имеет для меня значения. Люди, которые поверили, что я была виновна, приняли грех на душу… Но теперь мне это безразлично! Если они могли поверить, то мне нечего с ними считаться. Когда Арчи поправится, мы с ним уедем отсюда… в Америку. Мы оба можем работать, чем-нибудь заняться… — Но я должен что-нибудь сделать, — настойчиво промолвил Джервэз. — Если вы не дадите мне этой возможности, я поговорю позже с мистером Лорингом. — Это ничего не изменит, — сказала Филиппа почти вызывающе. — Понимаете, Арчи даже не будет слушать вас: он… он действительно любит меня… Джервэз весь подался вперед; эти последние слова обожгли его, как удар кнута, но он поспешно сказал: — Вы меня не понимаете. Развод еще до сих пор не вошел в законную силу… Ради вас же я хочу, чтобы вы вернулись, не ради себя… тем более что я у вас в неоплатном долгу. Я хочу восстановить ваши права… Вы будете свободны, я клянусь вам в этом… Филиппа, что бы вы сейчас ни чувствовали… ведь было же время, когда вы… верили моей любви… А я… — Она моя! — раздался голос Арчи. Джервэз сильно вздрогнул. Филиппа мгновенно повернулась к Арчи. Арчи слегка приподнялся; теперь он лежал выше на подушках, и глаза его блестели на исхудавшем лице. — Тупенни! — сказал он, с отчаянием схватив ее руки, не отрывая глаз от Джервэза. — Она моя! — Он перевел взгляд на Филиппу. — Скажи ему! У нее не было большего желания, чем приласкать его растрепанную голову у себя на груди и сказать Арчи, что она любит его, любит безумно. Она промолвила надломленным голосом: — Ах, Джервэз, разве вы не видите, не понимаете, что вам следует уйти? Джервэз глядел на них, на их молодость, на их бросающуюся в глаза бедность, на эти серые простыни, на полинявшую пижаму Арчи, на убогое батистовое платье Филиппы… бедность до крайности… А они уже забыли о нем, они смотрели друг на друга, и Арчи улыбался… Филиппа положила его голову к себе на плечо, склонясь над ним и что-то тихо нашептывая ему… И он, Джервэз, был так же бессилен добиться ее, прикоснуться к ней, как если бы он был не здесь, а в Англии. Так мало он для нее значил! Мысли проносились в его голове, выталкивая одна другую. Он чувствовал, что леденеет, и что его душа застыла в нем. Все эти недели он, может быть, бессознательно рассчитывал на это свидание; помимо своей воли он строил планы на будущее… Но нет такого будущего, которое удержало бы Филиппу подле него. Они оба забыли о нем. Он сделал неопределенный жест прощания. Он не мог говорить… Потом Разерскилн ему как-нибудь поможет… Он услышал голос юноши, а потом слабый легкий смех, и тогда Филиппа вскочила, и Джервэз увидел ее лицо. В голосе ее звучали восторг и торжество: — Понимаете ли вы, понимаете ли — он начинает выздоравливать! Слезы стояли в ее глазах; она заметно дрожала. Джервэз резко изменился в лице; он страшно покраснел, потом побледнел как полотно. До этой минуты он не сознавал, какую он сделал ставку на эту встречу и как много он должен потерять. Он испытывал чувство почти физической слабости, которая на самом деле была упадком духа. Все его робкие планы, все хрупкие надежды сгорели, как сухие листья, в пламени этой взаимной любви, которую он сейчас видел и ощущал, как мучительную рану. Он сделал отчаянное усилие над своим голосом, чтобы попрощаться; ему удалось передать, что Разерскилн и Камилла будут здесь пятнадцатого. Филиппа ему неопределенно улыбнулась, а затем снова Арчи заговорил слабым, но решительным голосом: — Благодарю вас, мы сами устроимся, мы не хотим ничьей помощи… Он с крайним напряжением поднял голову с плеча Филиппы. — Лучше, лучше просить милостыню, — запинаясь, произнес он надломленным голосом, в котором звучал вызов, — чем что-нибудь принять от вас… Но я не дойду до этого… Мы поедем к моему другу, и я буду работать для него, чтобы заплатить ему… Он отвернул голову от Джервэза под нежную защиту груди Филиппы; ее руки обвили его худые плечи. Джервэз взглянул на Филиппу в последний раз. И в этот момент он подумал, как мало, как бесконечно мало многое в жизни представляет собой! Половина того, что он считал имеющим значение для других, для них ничего не составляла. Нельзя ничего дать человеку, который вас не любит… и можно дать все, несмотря на бедность и болезнь, если он вас любит… Когда Джервэз вышел, багровый солнечный свет, предвестник надвигавшейся грозы, покрывал, словно маска, море и землю. Единственным ясным воспоминанием Джервэза была склоненная головка Филиппы, золотистые волосы которой сияли, смешиваясь с волосами Арчи… и жест Арчи, которым он приложил свою щеку к ее щеке, и как он глубоко вздохнул. Наконец, грянул гром, и солнце померкло, как потушенный факел, так же внезапно, так же окончательно… Гром испугал Арчи. Он поднял голову и улыбнулся Филиппе; его голос уже звучал яснее. — Знаешь что, дорогая? — сказал он важно. — Мне кажется, что я мог бы съесть яйцо, поджаренную булочку и немного варенья. Филиппа упала на колени и обняла его. Они одновременно говорили и смеялись дрожащим смехом, сквозь слезы, а затем Филиппа, бросаясь к спиртовке, воскликнула: — Ах, Арчи, неужели это правда? Арчи, я так люблю тебя… так люблю!.. notes Примечания 1 Крошка, кусочек